Парнок искал защиты у словечек непечатного домашнего словаря. Они всегда приходили ему на язык в минуты величайших сиротств и растерянности. Он даже составил в уме нечто вроде списочка-реестрика этих обреченных и неповторимых слов. <...> Прошлое стало потрясающе реальным и щекотало ноздри, как партия свежих кяхтинских чаев. А если не хватает своего прошлого — а кому его хватает? — то нужно призанять. Где? У кого? Не всё ли равно. Бегаешь, как шальной, как очумелый.
(38)
Всё трудней перелистывать страницы мерзлой книги, переплетенной в топоры при свете газовых фонарей. <...> Мы еще почитаем-поглядим.
Бабушка Парнока — Ревекка Парнок содержала «библиотеку для чтения». Почтенное ремесло старушки льстило ему. Он гордился бабушкиной библиотекой на углу Возн<есенского> и Гороховой.
(39)
У Парнока была книжечка, состоявшая из <...> отрывных листочков лимонно-желтой пудреной бумаги. Теперь такой не достать ни за какие деньги. Мужчине пудриться неприлично. Но почему же не приложить к воспаленному лбу или даже носу такой лимонадный листочек[67]
?(40)
Господи, не сделай меня похожим на Парнока. Дай мне силы отличить себя от него.
[Все мы стояли, как тот несгибающийся старик. Только с Ин. Фед. Анненским] [.....] [Он думал о том, что все мы выстаивали <в той страшной терпеливой очереди...>]
(41)
Не вспоминайте лишнего.
Остановите «мемуары».
Память, изнасилованная воспоминаньем, — как та больная девушка-еврейка с влажными красными губами, убегающая ночью на чадный Николаевский вокзал: не увезет ли кто.
Но все-таки еще немного: только «страховой старичок».
Вот «страховой старичок» — Гешка Рабинович.
Гешка Рабинович был молодоженом и младенцем. Самый молоденький и умытый, какого я знал. Он и головку свою пудрил. От Ралле и <1 нрзб>.
(42)
Мальчиков снаряжали, как рыцарей на турнир. <...> [Тогда он впервые познал сладость разобщенья с собой и расстояние от себя до чужих глухариных миров]. <...>
Где-то практиковала женщина-врач Страшунер.
Всё тепличное воспитанье с кутаньем детей — до рыцарского облика, мистическим ужасом перед простудой <2 нрзб> на другой день после ванны — вращалось вокруг идеи домашнего бессмертья.
(43)
Этой же идее служили паломничества к дантисту Кольбе — на Малую Морскую — тихую старшую сестру молоденькой лютеранско-флотско-торцовой Большой Морской.
Женщина-врач Страшунер лечила по детским болезням. У братьев Кольбе открывал охотничий слуга-австриец в серо-суконном тирольском костюме с светлыми пуговицами. Он принимал запись и задабривал. А в гостиной дело убежденья довершал полоумный скворец.
Если лечить молочные зубы — не случится ничего худого.
А кому-то в дикой провинции привяжут зуб за ниточку к кровати и поднесут к лицу горящую головню — так гласила о ком-то легенда.
Доктора стерегли домашнее бессмертие, добрые гении.
Вокруг Парнока — не от мнительности домочадцев, а от безмерного их жизнелюбия вырастала чудесная медицинская церковь: чудотворцы-профессора охраняли от всех напастей. Они отводили беду. Успокаивали одним бытием своим. В семье гордились как-то лейб-медиком Шерешевским, как в <1 нрзб> время родственником, проскочившим в святые.
Простые доктора с черными стетоскопами и бобровыми воротниками бодрствовали за всех живущих. Но составляли только первый этаж единой иерархии. Над ними были: глазной чудотворец — Беллерминов на Васильевском, ушной и горловой святитель на Загородном и детский заступник — доктор Раухфус на Литейном.
Врач приложил свое большое, побелевшее от мороза ухо, похожее на холодного зверька, к его груди. Парнок не дышал.
Кому не знаком холодный хрящик докторского уха?
(44)
А барбизонский завтрак продолжался.
Дети, вооружившись стеклами[68]
шестигранного фонарика, напускали на деревья и беседки то раздражительную красную тьму, синюю жвачку полдня какой-то чужой планеты, то лиловую кардинальскую ночь.Вот проехала бочка, обросшая светлой щетиной ломких водяных струй, и садовник сидел на ней князем.
Оранжерея казалась железнодорожным залом для жирных нетерпеливых роз.
Девочка подошла к Сатурну [.....] и протянула ему оранжевый зонтик.
Меньшевики не едят креветок.
Это сумасшедший поэт <—> сказал <пробел> его выгнали из с<умас>шедшего дома.
Он бродит и нигде не может найти издателя.
Я его знаю — сказал один из молодых людей. Он сум<асшедший>. Я встречал его у <пробел> и маркизу NN.
(45)
Кто в Выборге не знает мадам Шредер? Лилия пресвитерианской церкви, гроза недобросовестных прачек и член христианского союза по охране голубей.
За падших девушек мадам Шредер — в огонь и в воду. Хлебом ее не корми, подавай ей падших девушек. А где их в Выборге взять? Финки ужас как добродетельны. Но уж она их выбелит, накрахмалит, сыграет им на фисгармонии и почитает из Библии. Но мадам Шредер не лилия, а пунцовый евангельский пион с каменным подбородком. Это — Лютер в юбке, это гренадер Евангелья, это — капитанша благодати.
Лесопилка на форштадте разгрызает сосну на пахучие доски, отсеивая древесное крошево, как мягкий яичный порошок.
— Эй, <1 нрзб>, где здесь живет мадам Шредер?