Мальчуганы и девчонки с такими льняными волосами, будто им приделаны парики для представления крестьянской оперы, разбегаются, увидев мадам Шредер, ибо у нее привычка гладить каждого ребенка по голове и расспрашивать, давно ли он был в кирке, не больна ли его бабушка и доволен ли им господин учитель. Мадам Шредер никогда не расстается с большим кожаным ридикюлем, вроде саквояжа акушерки. Там звенят заготовленные для милосердия медяшки, шведско-французский словарик, дамская записная книжечка, испещренная еврейскими фамилиями.
О, странная музыка ложно-еврейских фамилий! В каком саду сорвал свое благоуханное прозвище — Розенблюм, в какой небывалой Мексике, где Гауризанкары сияют золотом пломб, подобрал свою массивную кличку — Гольдберг, на каком самоцветном берегу, среди топазов и раковин выбрал драгоценное имя Финкельштейн?
(46)
Молодая ворона напыжилась: милости просим к нам на похороны. — Так не приглашают, — чирикнул воробышек в парке Мон-Репо. Тогда вмешались сухопарые вороны с голубыми от старости, жесткими перьями: Карл и Амалия Бломквист извещают родных и знакомых о кончине любезной их дочери Эльзы.
— Вот это другое дело, — чирикнул воробушек в парке Мон-Репо.
Вход в Мон-Репо стоит пятьдесят пенни. Напротив кассы — лимонадная будка, целый органчик сиропов: вишневый, малиновый, апельсинный, клубничный, лимонный... Финны, как известно, — большие любители лимонада и обладают даже свойством пьянеть от зельтерской, подкрашенной сиропом.
Барон Николаи знал и ценил художника Беклина, потому что соорудил у себя <в> парке «Остров мертвых». Для сообщения с фамильным склепом он выстроил паром, вполне исправный, как бы дежурящий в ожидании свинцового гроба, но вот уже лет двадцать отдыхает эта древнегреческая переправа — видно, барон не слишком торопится в <...[69]
> беклинскую нирвану.Красавица, чтоб зрачки у нее потемнели, впускает в глаза атропин, а барон Николаи, насылая на выборгский парк свой итальянскую ночь, рассадил по строжайшему плану темные лиственницы, густые пихты, и северная хвоя притворилась кипарисом.
Больше всего на свете барон Николаи ненавидит брань и богохульство, оттого в Неаполе, говорят, он боялся выходить на улицу. Его дед в мундирном фраке с высоким воротником стоял в толпе шведских дворян, изображенных на картине — «Александр дарует Финляндии конституцию».
(47)
<...> Тогда, признаться, я не выдерживаю карантина и смело шагаю, разбив термометры, по заразному лабиринту, обвешанный придаточными предложениями, как веселыми случайными покупками. И летят в подставленный мешок поджаристые жаворонки, наивные, как пластика первых веков христианства, и калач, обыкновенный калач, уже не скрывает от меня, что он задуман пекарем как российская лира из безгласного теста.
Тогда, окончательно расхрабрившись, я вплетаю в хоровод вещей и свою нечесаную голову, и Парнока — египетскую марку, и милую головку Анджиолины Бозио.
(48)
Теперь я знаю о ней уже достаточно. Пожалуй, больше чем хотел. И немного разочарован. Это ласточкины перелеты из Ковент Гардена в Большой театр и гастрольные поездки в молодую Америку. Видимо, деньги играли в ее жизни немалую роль. Она любила их, как цветы, предпочитая зеленые доллары с изображением Вашингтона и русские сотенные с их морозным хрустом.
Пятидесятые года ее обманули (никакое bel canto их не скрасит) — ужасно низкое небо, подпираемое древками знамен шелестящих сплином газет — в одних и тех же кабинетах для чтения — и на Гаванах, и в Лондоне, и в Петербурге. Услышав впервые русскую речь, она заткнула свои маленькие уши и рассмеялась.
Однако она развозила по всему миру свой «сладостный, гибкий, металлический» голос, — путешествуя с поваром, мужем-греком, заменившим ей импресарио, и любимой горничной, — ела креветок, посылала телеграммы Тамберлику и Верди, оказывала честь как бы нарочно для нее построенным первым железным дорогам и, умирая в доме Демидова против Публичной библиотеки, сказала: «Ma maladie c’est mon meilleur triomphe»[70]
.(49)
Железнодорожная проза <...> развязана от всякой заботы о красоте и округленности. Вот она <1 нрзб>: Il faut battre le fer lorsque il est chaud[71]
.Где обливаются горячим маслом <...> наматывающая на свой живоглотский аршин все шестьсот девять николаевских верст [, там бросается на рельсы то, что было некогда словом.], с графинчиками запотевшей водки.
(50)
Если хорошенько всё перетряхнуть, то изо всех правд остается только одна — правда страха.
Путешествие в Армению. Записные книжки
Жизнь на всяком острове <...> Ушная раковина истончается и получает новый завиток, в беседах мы обнаруживаем больше снисходительности и терпимости к чужому мнению, все вместе оказываются посвященными в мальтийский орден скуки и рассматривают друг друга с чуть глуповатой вежливостью, как на вернисаже.
Даже книги передаются из рук в руки бережнее, <чем> стеклянная палочка градусника на даче...