– Вотъ это такъ, Анна Аркадьевна, – сказалъ онъ своимъ тихимъ, спокойнымъ голосомъ, относя это такъ къ легкой, энергической походк, которой она вошла въ комнату, къ виду ея синихъ бантиковъ на черномъ плать и въ особенности блестящимъ веселымъ на его взглядъ глазамъ, съ которыми она крпко, по своей привычк, своей маленькой рукой пожала и потрясла большую костлявую и сухую руку.
– Все цвтетъ ужъ давно, я все ждалъ, когда вы распуститесь, какъ прошлаго года въ Воздвиженскомъ. Вотъ вижу, и вы нынче за ночь распустились.
– Однако я вижу, что вы не въ однихъ лошадяхъ и пикет толкъ знаете, – отвчала она улыбаясь.
– Поживешь, всему научишься.
– Но что ваше дло? – спросила она.
Дло это былъ большой карточный долгъ Москвича, проигравшаго Грабе все свое состояніе, и долгъ, который Грабе пріхалъ въ Москву вытаскивать.
– Да clopin-clopant,[1744]
– отвчалъ Грабе. – Получу ли, не получу, завтра надо хать.– И мы завтра демъ, – сказала она, – я послала записку Алексю.
За кофе, разговаривая о томъ и другомъ, Анна предложила Грабе хать на цвточную выставку, куда она давно сбиралась.
– А потомъ позжайте куда вамъ нужно, а къ обду прізжайте. Алексй будетъ. Я ему такъ писала. А не будетъ, то постараюсь, чтобы вамъ не было со мной скучно.
– Я постараюсь, но мн далеко хать; если я не буду, вы меня извините, – отвчалъ Грабе, приглядываясь недоврчиво къ странной происшедшей въ ней перемн.
«Что же это, она со мной кокетничаетъ, – подумалъ онъ. – Нтъ, матушка, – подумалъ, – укатали Бурку крутыя горки». Грабе никогда никому такъ не завидовалъ, какъ Вронскому, и признался ему въ томъ, что если бы не онъ, то онъ бы влюбился въ Анну. И Вронскій разсказалъ это когда то Анн. Женщины никогда не забываютъ этаго, и теперь совершенно неожиданно для самой себя Анна вспомнила это и вс силы своей души положила на то, чтобы заставить высказаться Грабе. Щегольской экипажъ Вронскаго былъ поданъ, и Анна въ щегольскомъ туалет съ Грабе похала на выставку.[1745]
Начавшійся за кофеемъ разговоръ продолжался въ коляск.[1746]
– Неужели же вамъ не жалко этаго мальчика, – спросила Анна про Г-на, котораго объигралъ Грабе.
– Никогда не спрашивалъ себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Все равно какъ на войн не спрашиваешь, жалко или не жалко. Вдь мое все состояніе тутъ, – онъ показалъ на боковой карманъ, – и теперь я богатый человкъ, а нынче поду играть и, можетъ быть, выду нищимъ. Вдь кто со мной сядетъ, знаетъ, что у меня все состояніе на карт, и онъ хочетъ оставить меня безъ рубашки. Ну, и мы боремся, и въ этомъ-то удовольствіе.
– Удовольствіе!
– Не удовольствіе, а интересъ жизни. Надо во что нибудь играть. Въ лошадки, въ пикетъ.
– Но вдь это дурно.
– Я люблю дурное, – сказалъ онъ весело.
– Но я часто думаю о васъ, – сказала Анна. – Неужели вы никогда не любили?
Грабе засмялся.
– О, Господи, сколько разъ, но, понимаете, одному можно ссть въ карты, но такъ, чтобы всегда встать, когда придетъ время rendez-vous.[1747]
A мн можно любовью заниматься, но такъ, чтобы вечеромъ не опоздать къ партіи. Такъ и устраиваю.– Нтъ, полноте. Вдь я знаю, что у васъ есть сердце. Любили ли вы такъ, чтобы все забыть?
Грабе нахмурился.
– Ну съ, Анна Аркадьевна, если было дло, то давно прошло и похоронено, и поднимать нечего.
– Разскажите мн.
– Да, право, нечего разсказывать. Похоронено.
– А часто бываетъ, говорятъ, что хоронятъ живыхъ мертвецовъ, – сказала она, и такая тонкая и ласковая улыбка заиграла на концахъ ея губъ, и такой странный, вызывающiй блескъ былъ въ искоса смотрвшемъ на него глаз, что онъ смутился. Какъ онъ не опытенъ былъ, по его словамъ, въ женской любви, онъ видлъ, что она кокетничаетъ съ нимъ, что она хочетъ вызвать его. Но для Грабе, любившаго порокъ и развратъ, нарочно длавшаго все то, что ему называли порочнымъ и гадкимъ, не было даже и тни сомннія въ томъ, какъ ему поступить съ женой или все равно что съ женой товарища. Если бы ему сказали ............. и убить потомъ, то онъ бы непремнно постарался испробовать это удовольствіе; но взойти въ связь съ женой товарища, несмотря на то, что онъ самъ признавался себ, что былъ влюбленъ въ нее, для него было невозможно, какъ невозможно взлетть на воздухъ, и потому онъ только поморщился, и его лицо приняло то самое выраженіе, которое оно имло, когда партнеръ хотлъ присчитать на него, – непріятное и страшно холодное, твердое и насмшливое. Онъ ее поправилъ также, какъ если бы она хотла записать на него лишнее.[1748]
Но ему жалко было ее, какъ ему бы жалко было неопытнаго и честнаго игрока, который нечаянно приписалъ лишнее, но надо было поправить.– Если бы я сталъ разсказывать, то ужъ не вамъ – сказалъ онъ.
– Отчего?