„18 Апрля. Не знаю, что у васъ сегодня длается, и потому не знаю, праздникъ ли для васъ сегодня. Эта мысль мшаетъ еще больше, чмъ разлука съ вами. Какая скверная вещь — разстояніе! Въ каждую мысль объ васъ она втирается незваннымъ гостемъ, похожимъ на Варвиковаго сосда. Сегодняшній день старались мы сколько возможно сдлать нашимъ Свтлымъ Воскресеньемъ, по крайней мр съ вншней стороны. Въ 9 часовъ отправились въ Греческую Церковь. Но здсь ни что не напоминало намъ даже Русской обдни, потому что, кром Греческаго языка, въ здшней церкви еще и та особенность, что попъ вмст дьячокъ и дьяконъ и попъ. Зрителей, любопытныхъ Нмцевъ, собралась непроходимая толпа, а изъ Русскихъ, кром насъ, были только Тютчевы, у которыхъ мы сегодня и обдали. Оба брата и жена едора Ивановича очень милые люди, и покуда здсь, я надюсь видться съ ними часто. Жаль, для моего брата, что они дутъ въ Россію. Они нравятся и ему, что впрочемъ вы могли замтить изъ его писемъ. — 26. Мы получили ваши милыя письма, которыя опять освжили душу. Что бы ни писали вы, даже то, что вы пишете объ моемъ разстраиваньи братниной и Рожалиновой дружбы, все читается съ наслажденіемъ. Каждое слово, каждый оборотъ фразы переноситъ меня передъ васъ. Смотря на васъ, говоря съ вами, я не всегда чувствовалъ ваше присутствіе такъ живо, какъ читая ваши письма. Ради Бога, не велите Маш трудиться надъ письмами къ намъ и учиться писать ихъ.... Пусть пишетъ, что придетъ въ голову и такъ какъ придетъ. Мн кажется, что для того, чтобы ей умть оцнить свои письма, она должна принять за правило то, что чмъ хуже написаннымъ письмо ей кажется самой, тмъ оно лучше въ самомъ дл. Не ужели все душевное, простое, милое, должно длаться безъ сочиненія! Посл этого въ чемъ же состоитъ мудрость? Теперь только чувствую, какъ глубоко чувствовалъ Рафаэль, когда вмсто всякаго выраженія своей Мадонн, далъ только одно выраженіе — робкой невинности. Но чтобы мн не заговориться, я начну отвчать на ваше письмо по порядку. Сначала объ Рожалин. Если я не совсмъ понялъ васъ изъ прежняго письма вашего объ немъ, то въ этомъ виноваты немножко вы сами. Вы не писали ко мн, что ему хочется хать въ Мюнхенъ, но что онъ соглашается хать туда за то, чтобы посл вы доставили его въ Россію. По крайней мр я такъ понялъ васъ. Если же житье Рожалина въ Мюнхен жертва, думалъ я, то это жертва безполезная, потому что брату онъ другой пользы не принесетъ, кром удовольствія быть вмст. Для этого не стоитъ ему жертвовать другими планами, если у него есть выгоднйшіе. (Я тогда не зналъ еще, что отъздъ Кирева оставлялъ его на 1-й тысяч рублей, и кром того думалъ объ В.). Но если Рожалинъ считаетъ поздку въ Мюнхенъ жертвою, то онъ долженъ видть въ ея результатахъ что нибудь больше простаго удовольствія. Что же! Быть учителемъ брата, и пр. и пр. — вотъ мысли, которыя заставили меня написать къ вамъ то, что я написалъ. Конечно я виноватъ, что не понялъ васъ, но и вы не правы, что положились слишкомъ на мою понятливость, а еще больше, что предположили, что я буду дйствовать противъ вашей воли. Я ни минуту не поколебался, когда узналъ ее, а еще больше, когда, увидвшись съ Рожалинымъ, я узналъ его обстоятельства. Напротивъ, только моя твердая ршительность могла преодолть его колебаніе. Но говорить объ дл сдланномъ не значитъ ли терять время? На вопросы ваши о Петруш я отвчалъ въ послднемъ письм. Объ уныніи его не могу ничего сказать, потому что теперь вмст намъ унывать некогда. Вообще я надюсь, что онъ слишкомъ занятъ для этого. А если бываетъ иногда грустно, думая на Востокъ — тмъ лучше! Это даетъ значительность жизни и дятельность. Я очень хорошо испыталъ это въ послднее время: вообразите, что свиданіе съ братомъ и Рожалинымъ отняло у меня безпокойство одиночества, отняло вмст почти всю ту дятельность, которой я самъ радовался въ Берлин. Я опять сплю посл обда, опять не чувствую каждой минуты, опять ничего не сдлалъ. До сихъ поръ не былъ ни у Шеллинга, ни у кого изъ примчательныхъ людей и кром театра, сада, концерта и ежедневной картинной галлереи — не видалъ ничего и ни кого. За то, картинная галлерея совсмъ овладла мною. Иногда мн кажется, что я рожденъ быть живописцемъ, если только наслажденіе искусствомъ значитъ имть къ нему способность; чаще однако мн кажется, что я никогда не буду имть никакого толка въ живописи и даже неспособенъ понимать ее, потому что именно т картины, которыя всего больше длаютъ на меня впечатлніе, всего меньше занимаютъ меня сами собою. Я до сихъ поръ еще не могу пріучить себя, смотря на картину, видть въ ней только то, что въ ней есть. Обыкновенно начинаю я съ самаго изображенія, и чмъ больше вглядываюсь въ него, тмъ больше удаляюся отъ картины къ тому идеалу, который хотлъ изобразить художникъ. Здсь поле широкое, и прежде чмъ я успю опомниться, воображеніе закуситъ удила и, какъ чортъ св. Антонія, унесетъ такъ быстро, что прежде чмъ успешь поднять шапку, она лежитъ уже за тысячу верстъ. Только тогда, когда матеріальное присутствіе картины напомнитъ о себ, узнаешь, что былъ далеко, почти всегда тамъ, гд всходитъ солнце. Мн самому смшно сознаваться въ этой способности наслаждаться въ картин тмъ, чего въ ней нтъ, и я очень хорошо чувствую всю странность этого качества, которое, чтобы быть совершенно cons'equent, должно больше всего радоваться золотою рамкою около пустаго мста. Еще странне мн видть это качество именно въ себ, у котораго оно не замняется даже творчествомъ воображенія, потому что воображенія собственно у меня нтъ, а его мсто заступаетъ просто память. Вообразите, что мн иногда случается долго смотрть на одну картину, думая объ другой, которая виситъ черезъ стну, подойдя къ этой, опять вспомянуть про ту. Это не врожденное, и я очень хорошо знаю — откуда”.