Она отодвинулась к стене, чтобы дать ему место, а он подумал: «Сочувствует. На черта мне это ее сочувствие! Лучше бы она вовсе не существовала, и я был бы тогда свободен от нее с ее болезнями! А так, что я ни попытаюсь предпринять, я всегда должен думать о ней, о Катажине и о стариках, которым надо регулярно помогать. Связали все они меня, и я не волен теперь принимать решения, какие считаю правильными, потому что они могут голодать, потому что мои решения могут ударить и по ним!» Теперь она смотрит на него сквозь темноту, и он ощущает на себе тот укор, который должен быть в ее глазах, и заботливость, и сочувствие, и все бремя их общности, взаимной зависимости, супружеской неволи.
«Какое право имеешь ты, дурак, быть порядочным за ее счет?» Волна ненависти отхлынула, и он снова подошел к окну, остановился в зеленоватом свете, а ромб на паркете, рассеченный его удлиненной тенью, разделился на две части.
Ну хорошо. Ну встанет он завтра, на этом злополучном собрании, встанет потому, что остальные будут либо молчать, либо орать от возмущения, не ведая, что творят, ибо пожелают уничтожить человека те самые, что полгода тому назад аплодировали ему. Ну что же, допустим, он пойдет против всех и скажет свое «нет». Что будет тогда? Наверняка шум внезапно оборвется и наступит тишина, пока люди не придут в себя и не завопят: «Убийцу защищаешь?!»
Кто-нибудь крикнет: «Долой с трибуны!» — а потом уже никто не сможет укротить вопящих. Мирковский тогда улыбнется на свой манер, еле заметно, иронически, с чувством своего превосходства и с угрозой, о которой будут знать только они двое. А он будет пытаться перекричать всех: «Это неправда! В несчастном случае инженер Стажевский не виноват! В субботу вечером мы вместе обходили цех и вместе осмотрели револьверный станок Вежбы. Мы заменили эту надтреснутую деталь, потому что Вежба предупреждал о возможности аварии. Не знаю, как произошло, что эта старая треснутая деталь опять оказалась на прежнем месте, в станке…». Но кто его услышит? Президиум будет призывать крикунов к порядку, кто-нибудь подойдет к нему, возьмет под руку: «Вы бы вышли отсюда, а то как бы чего не случилось, советую вам по-товарищески…». И окажется, что это один из тех, с кем он накануне чокался. «Не надо…». И он выйдет, а тогда тот, который будет его выпроваживать, скажет: «Не надо защищать этого человека. С ним такое не впервые. Он всюду допускал преступную халатность, и потому-то директору и приходилось переводить его из цеха в цех. И все об этом знают. Мы пытались и на этот раз выручить его, но что поделаешь: на производстве демагоги нам ни к чему…».
Ему показалось, что эти самые слова он где-то уже слышал, но только не мог вспомнить, кто и когда их произносил. Потом сообразил, что никто их не произносил, что они давно уже звучали в нем самом, точно так же как и его протест: «Это неправда!». В какой-то момент ему показалось вдруг, что они со Стажевским вовсе и не заменяли ту негодную деталь. Он усиленно стал вспоминать тот вечер, подробно восстановил в памяти каждый свой шаг, припомнил слова, которые говорил: «Вежба сегодня снова допытывался, в понедельник ваша смена с шести». — «Снова? А когда в первый раз?» — «Вчера». — «А вчера тоже был кто-то из вашей смены…». — «Нужно выписать накладную». — «Выпишу в понедельник. Давайте сходим на склад, там эти детали должны быть». — «Их там полным-полно». Зав-складом уже уходил, но, встретив их, вернулся. «Для вас — всегда с удовольствием!». А теперь пожимает плечами и отнекивается: «Помнить помню, но надо в накладных порыться, а я еще не смотрел». Сукин сын! Теперь не скажет, что помнит, будет бояться. Мирковский сам рук не пачкал, он, может, даже и не знал, а может, просто использовал стечение обстоятельств? Такие субъекты, как он, обычно не оставляют следов. Он даже защищал Стажевского, когда главный инженер впервые переводил его на другой участок. У Мирковского алиби, бесспорно, имеется.
И аплодировали ему тогда, а потом обрушили на него всю свою ненависть. Вспомнилась ему эта толпа, в молчании которой заключено было какое-то зловещее ощущение страха, и тот страх, с тех пор его не покидавший, хотя и ставший слабее, страх, парализующий мысли и чувства, превращающий человека в какой-то болезненный клубок желаний не существовать, укрыться где-нибудь, бежать от людских глаз и от самого себя. Он удрал тогда из цеха, потому что представил себе, что еще немного — и он сам ляжет рядом с токарем по фамилии Вежба, с дырой, прикрытой темной коркой волос и крови; жалкие останки лежали на земле, пропитанной черным маслом и такой же черной свернувшейся кровью.