Машинально поглаживая рукой распятие, висевшее поверх черной пелерины с красным кантом, папский нунций сразу перешел к сути дела. Его превосходительству, разумеется, известно о том, что епископу Скаршевскому грозит повешение. (Ну еще бы не известно! Сам король потрудился приехать в лагерь, чтобы заступиться за епископа.) Голос его превосходительства имеет решающее значение для уголовного военного суда, именно это и побудило Литту, посланника его святейшества, просить о личной встрече с главнокомандующим вооруженных сил. Не пристало польскому народу, верному Богу, подражать нечестивым французам в их разнузданной лютости! Уже два епископа приняли позорную смерть – Коссаковский девятого мая и Массальский двадцать восьмого июня. Не довольно ли? Неуважение к лицам духовного звания грозит пагубными последствиями, а безнаказанность за это преступление – и того горшими. Повинуйтесь пастырям, сказано в Писании, подчиняясь друг другу, облекитесь смиренномудрием, потому что Бог гордым противится, а смиренным дает благодать.
Закончив, Литта воззрился на Костюшку, ожидая ответа. Неожиданно для самого себя тот смешался, пробормотал что-то невнятное, извинился за свой плохой французский язык и лично проводил гостя до кареты, лишив его тем самым возможности сказать что-то еще, ведь на них смотрели сотни глаз. Лакей поднял подножку, кучер встряхнул вожжами, и карета заколыхалась по проселку в направлении Варшавы.
Юлиан Немцевич ничего не сказал, но от него не укрылось волнение друга. Весь оставшийся день Тадеуш занимался обычными делами, отвечал на депеши, отдавал распоряжения, однако было заметно, что думает он о другом. Когда они наконец устроились в палатке на ночлег и потушили свет, Костюшко долго ворочался на своем топчане.
– Тадеуш! – шепотом позвал его Немцевич. – Не спишь?
– Что ты думаешь о Скаршевском? – спросил тот сразу, словно только и ждал, когда друг заговорит. – Ведь он действительно изменник. Но нужно ли его вешать?
– В этом нет необходимости, – решительно ответил Юлиан. – Изменников уже повешено немало, а казни только распаляют народ, так можно и невинных порешить.
Оживившись, он сел на постели. Костюшко лежал на спине, его глаза поблескивали в темноте.
– Ты знаешь, – продолжал Немцевич, – в Париже я видел, как везли на казнь женщин из Консьержери. Аристократок. В этом, собственно, и состояло всё их преступление, – в том, что они родились благородными и жили во дворцах. Там были и пожилые, и совсем молоденькие… Один подросток бежал рядом с телегой, заглядывал им в лица и смеялся. О, этот смех… Ни ненависти, ни злорадства, ни чувства мести – только предвкушение забавы. И мне тогда стало страшно, Тадеуш! Для него, для этого паренька, смерть человека – забава! Когда человек обретает власть над жизнью другого человека, это не делает его равным Богу, наоборот – бросает в объятия дьявола. Справедливость превращается в расправу, свобода – в разврат. Неужели такое случится в Польше? Нельзя допустить, чтобы народ, вышедший на защиту своего Отечества, превратился в глумливую и кровожадную толпу!
Его вдруг озарило:
– Это Коллонтай мстит Скаршевскому! Во время Тарговицкой конфедерации Скаршевский принял малую коронную печать, отобранную у него!
– Ну и что с ним делать? – Костюшко оперся на локоть, обратившись к другу, хотя и не мог разглядеть его лица.
– Можно лишить его сана и пожизненно заточить в тюрьму.
Костюшко помолчал, раздумывая. Потом ответил:
– Да, ты прав. Так и сделаем. Давай спать.
И повернулся на другой бок.
В конце августа женам русских офицеров нашли новое пристанище. Джейн поняла, что их переселили в палац, принадлежавший кому-то из членов королевской семьи. Перед тем как покинуть Брюлевский дворец, она с сожалением взглянула на кусочек шелковых обоев в углу, на котором украдкой царапала гвоздиком палочки, отмечая дни, проведенные в заточении.