— И почувствовать это можно. Уверяю вас, каждый раз, когда я слышу очень хорошие стихи, у меня щемит сердце…
Снова эта боль в сердце. Собака уже давно сняла лапы с моих колен и улеглась под столом.
— …и одновременно я чувствую непосредственную осязаемость мира. Стихотворение может быть даже манерным, лишь бы оно попало в цель, было точным, как математическая формула.
— Попало, мало, — улыбнулся незнакомец. — И этим можно доказать существование мира?
— Да, да, — вспылил я простодушно, — даже этой незамысловатой рифмой, словно из игрушечного калейдоскопа.
— А звезды? — неожиданно спросил незнакомец.
Но меня не удивил этот вопрос. Он был во мне.
— Вчера я смотрел на небо. Оно было темно-фиолетовое, и звезды сверкали ярче, чем обычно. Все предвещало мороз.
— Ты думаешь иногда о звездах?
— Конечно, думаю. Правда, не очень часто. Стараюсь не думать, ибо не знаю, что они значат. Ничто так не тревожит меня, как звезды. Когда я смотрю на них, меня всегда мучает вопрос: для чего все это? Как-то зимой я летел в самолете над Италией. Сначала была видна лишь покрытая снегом земля, а над нею серый свод неба. Но стоило самолету в апельсиновом блеске заката сделать лишь один разворот — и неожиданно земля оказалась черной, над нею простирался ярко-синий купол неба, и как раз напротив моего окна сияла одинокая звезда. Светлая и росистая. Мы были одни во всей вселенной, вот так, друг против друга, она и я, в пустом небесном пространстве. И больше ничего не было, только черная земля под нами. И я сказал звезде: что ты знаешь обо мне? Ничего. Я сказал себе: что ты знаешь о звезде? Ничего. И все же мы оба существуем в этом безграничном пространстве.
Незнакомец поудобнее сел на табурете и кашлянул.
— Не надо думать о пространстве. Это признак шизофрении.
Теперь я улыбнулся.
— Это называется объяснять одно неизвестное другим. Разве мы знаем, что такое шизофрения? Точно такое же пространство без смысла — только внутри нас, в наших чувствах, в чем-то, чего охватить своим разумом мы не в состоянии.
— А пространство между твоим самолетом и той звездой мы можем осмыслить?
— Нет, не можем. Но мы можем ему довериться. Как-то давно, на Украине, когда мы катались на лодке с Ядей, — помнишь Ядю? — я ложился на дно лодки и, выбрав какую-нибудь звезду, подолгу глядел на нее, мысленно проводя черту от нее к себе и от себя к ней. Какое это было наслаждение! Я летел, шел по этой черте, и она была, она существовала, эта черта, проведенная от моей утлой лодки к звезде. Это было чудесно. И это не была шизофрения.
— Ты был тогда еще очень молод.
— Да. А сейчас я уже стар, — сказал я, — и как раз вчера один очень солидный физик объяснял мне, что такое частица нейтрино. Я ничего не понял. Кроме того, что, если бы я захотел провести такую черту к середине одного из атомов, из которых я состою, это была бы в каком-то смысле точно такая же воображаемая линия, как та, от лодки к звезде. Она вела бы меня в бесконечность. И давала бы мне точно такое же ощущение реальности моего существования и существования звезды, как тогда, в лодке. Знаешь, в подобных случаях мне начинает казаться, что меня вывернули наизнанку, как перчатку. Я чувствую даже легкую боль под ложечкой.
Мой собеседник покачал головой. Неодобрительно.
— Ты еще очень молод.
— А ты не был молод?
— Был. Только я полагаю, что вовсе не придуманная тобою линия так околдовала тебя. Ни тогда, ни потом. Может быть, ночь. Да, наверное, ночь. Меня же сама молодость носила по степи. И знаешь, в чем заключалось высшее блаженство: я не задавал себе никаких вопросов.
— Но ты не знал вопросов.
Незнакомец стукнул кулаком по столу. Собака проснулась и подняла голову.
— Знал. Величайшим блаженством моей молодости было сознание, что вопросы есть! Что они подстерегают меня, толкутся за дверью — а я их не впускаю. Нет, возлюбленные мои, говорил я, сейчас не время. Я сейчас тот, у кого нет вопросов. Прочь!
Собака отошла на несколько шагов от стола и улеглась на глиняном полу возле двери.
— Нет большего блаженства, поверь мне, — несколько успокаиваясь и словно бы жалея о своем порыве, сказал незнакомец.
— Блаженство юных лет, страданья юных лет, — сказал я.
— Блаженства было мало, страданий — много, — заметил мой собеседник и снова посмотрел на меня.
Меня немного пугал его упорный, холодный взгляд.
— Нет, я говорю не о том, — возразил я с нетерпением. — Некоторые вещи превосходят человеческое воображение, они нагромождаются в непонятные напластования и такими уж остаются. Потом приходят революции и кувалдой их разбивают.
— Или не разбивают, — сказал он.
— Все дело в том, что, как только мы с громадным трудом избавляемся от одного страдания, на смену приходит другое. И мне кажется, все они связаны именно с молодостью. Молодые страдают, и страдания молодого тела глубже, сильнее, потому что боль еще непривычна, чужда молодому телу. Старость менее восприимчива к страданиям.
— Это только кажется, — видно, в защиту страданий старости заметил незнакомец.