Я выловил их в лесной канаве еще по весне, и все лето, и осень, и самое начало зимы они чудесно прожили в прямоугольной стеклянной банке, то ли маленьком цельном аквариуме, то ли большой кювете. Из палочек я соорудил для них деревянную платформу, чтобы они могли выползать на нее и дышать — тритоны ведь не все время проводят в воде
.Это их и сгубило.
Одной зимней ночью, когда ветер за окном выл очень уж жутко, они решили, по всей видимости, пуститься в отчаянное путешествие, то ли в поисках Земли Обетованной, то ли каких–то особых райских кущ, выползли на платформу, с нее перемахнули через стеклянный бортик, спустились на подоконник и поползли, оставляя липкий, клейкий след, дальше, к изголовью материнской кровати — в нашей комнате было единственное окно, я спал за перегородкой, квартира была, что называется, «общей», — сверзились ей прямиком на подушку, и мать раздавила их головой…
Я даже припоминаю, как их души взлетали в небо, жалуясь на судьбу минорными, детскими голосами, наверное, с той поры я и убежден, что тритоны умеют петь.
Так они и поют до сих пор в своем тритоньем раю, маленькие, хвостатые херувимы, самец и самочка…
А на скрипке им подыгрывает спившийся музыкант, мой наставник по занятиям энтомологией на биостанции Дворца пионеров. Располагалось это заведение в бывшем особняке Харитоновых/Расторгуевых, как и положено, купцов и золотопромышленников, до сих пор красиво выкрашенный фасад с ампирными колоннами нависает над проезжей частью улицы имени революционера Свердлова. Почти напротив отстроили ныне Храм На Крови, ибо на том самом месте большевики некогда и порешили последнего русского императора с чадами и домочадцами. Что же касается особняка, то примыкающий к нему парк многие годы был свидетелем моих подростковых и юношеских любовей, как–то даже одним морозным вечером, тиская в густых зарослях очередную пассию и пытаясь то ли добраться до хорошо скрытой многочисленными теплыми кофтами груди, то ли вообще уже норовя вставить ей прямо тут, на стылом зимнем ветру, в горячую и хлюпающую от возбуждения кунку, я внезапно увидел промелькнувшую рядом тень: маленький мальчик шел в сторону тускло светящихся окон, где его уже ждал бывший скрипач, пожилой мужчина с гладко выбритым черепом…
Я даже помню, как его звали — Борис Петрович Иевлев.
Как помню и о визитах к нему домой, отчего–то всегда это было зимой, мрачными, черными, плохо освещенными вечерами.
Странная, плюшевая комната была заставлена стеллажами, на которых в продолговатых, толстеньких, застекленных коробках хранились наколотыми на булавки жуки и бабочки, почему–то меня тогда больше интересовали жуки, говоря конкретнее, жуки–скакуны из подотряда плотоядных.
Сicindelidae.
Я их тоже очень давно не видел, наверное, так же давно, как и тритонов.
По всей видимости, они проживают в соседнем раю. Не таком мокром, но по–своему приятном.
И в нем они тоже поют, только голоса у них скрипучие.
От них по коже пробегают мурашки, как от тех давних, зимних хождений к Б. П., точнее — от возвращений к себе домой, через весь этот гребаный город, пробираясь между сугробов, под раскинувшимся на треть неба ослепительным ромбом Ориона с ярчайшей точкой красного гиганта Бетельгейзе и желтоватой, полной и наглой луной.
В кармане зимнего пальто у меня должны лежать то ли большие плоскогубцы, то ли тяжелые гвоздодерные щипцы — это от маньяков. Я всегда их ношу в кармане, на всякий случай. Хотя ни одного маньяка никогда еще не видел, зато говорят мне о них все постоянно — и бабушка, и дед, и даже мать. Так что они должны быть где–то тут, рядом, шарахаются за сугробами, клацая такими же сильными челюстями, как и у плотоядных жуков–скакунов.