— Да чего ты привязался? Я за всю свою жизнь, может, всего один стих и написал.
— О чем?
Слободкин на мгновение задумался.
— Ну… о фламинго.
— О фламинго?..
— Птица такая есть.
— Знаю без тебя, что птица. Но с какой стати именно о ней?
— Ты видел ее когда-нибудь?
— Только в книжках.
— Она всегда стоит на одной ноге.
— Почему?
— Вот и я подумал — почему? Из этого стих и получился.
— Да-а? Читай тем более.
— Ты не поверишь, но я, ей-богу, забыл. Помню только, что об этой-то ноге и написал. Одна, мол, здесь, а вторая где? Вторая, дескать, давным-давно уже в дальних странах.
— Интересно! Писал про птицу, а получилось про себя?
— Как это?
— Очень просто, Слобода: одна нога твоя тут, другая…
— Я же знал, что будешь язвить.
— Да нет же, нет! Под рифму совсем, наверно, неплохо.
— Если бы хорошо было написано, никогда не забыл бы, — признался Слободкин. — Так умные люди считают.
Оба рассмеялись, но по-прежнему тихо, чтобы не разбудить соседей, которым до подъема оставалось еще добрых полчаса.
— Обязательно напиши о Полын Полыныче! Почему ты, чудак, в многотиражку не пошел? Так звали тебя, так звали: чувствовали — талант в человеке погибает. Жаль.
— А я не жалею ни капли. У меня сейчас совесть чиста — из ржавого станка своего все выжал. Не сразу, конечно, но человеком себя почувствовал.
— Это всякий знает на заводе.
— Этого никто толком не знает. Ты, Зимовец, плакал когда-нибудь?
— Плакал? — удивился Зимовец.
— Да, по-настоящему? Нет? Тебе хорошо. Ты свое монтерское дело мигом вспомнил, с марша. Мне же станок все руки отбил, все мослы и кости. Вот погляди! Видишь? Ни черта ты не видишь. Не знаешь и того, сколько раз моя половина подушки бывала мокрая от слез. От злости на самого себя.
— Что ж ты молчал?..
— Потому что гордость во мне есть. Я и сейчас-то не должен был тебе говорить. Но дело прошлое. И опять же расстаемся. Дружба с чего начинается, знаешь?
— С чего?
— С того, что один другому верит больше, чем самому себе. Я это уже давно понял.
— В роте, что ли?
— В первой роте. И еще когда с тобой, черствая ты душа, познакомился. У меня только два настоящих друга и было за всю жизнь. Кузя и ты.
— Слушай, Слобода, а может, еще оставят тебя? Заменят кем-нибудь?
— Ты понимаешь, что говоришь, паразит? — Слободкин сердито повернулся с боку на бок.
— Ладно, ладно, не буду, не заменят. Я в общем-то рад за тебя.
— Это другое дело. А то «заменят», «оставят»! Так знай: не оставят, не заменят. И не надейся. Готовься к проводам, пеки пироги.
— Ладно, будут тебе пироги. Испеку. Но ты сказал бы все-таки толком, зачем тебя в Москву требуют? Как Радволин тебе объяснил?
— «Военная профессия у тебя, говорит, ну как бы получше выразиться, дефицитная, что ли». Словом, он считает, что в ней все дело, в профессии.
— В парашютной, что ли? — не скрывая зависти, спросил Зимовец.
— Получается так, — ответил Сергей.
— Везет некоторым.
— Местами, — попробовал с безразличным видом пошутить Слободкин.
Но притворством этим ему не удалось обмануть Зимовца. Тот еще раз откровенно вздохнул, сказал, не скрывая своих чувств:
— Ну, черт с тобой, собирайся. Провожать не приду, чтоб не лопнуть от зависти. Я и сейчас уже трещу по всем швам, слышишь?
Зимовец, дурачась, резко присел на корточки — все суставы его захрустели.
…Случилось так, что Зимовец и в самом деле чуть не опоздал к поезду, с которым уже на следующий день уезжал Сергей. Это был конец месяца, когда аврал налезал на аврал, штурм на штурм, смена натыкалась на смену, и Слободкин уже мысленно простил друга, которого не мог отыскать глазами на станции. До отхода поезда оставалось всего пять минут, всего три минуты, всего одна…
Чугунный лязг буферов уже прокатился по всему составу, когда Сергей разглядел наконец в полутьме знакомую фигуру в распахнутой шинели, мчавшуюся в сумерках от вагона к вагону.
— Сюда, чертушка, Зимовец! Сюда!.. — только и успел он крикнуть приятелю.
А у того не хватило времени вообще ни на одно слово. Поравнявшись с вагоном, на подножке которого висел, размахивая одной рукой, Слободкин, Зимовец, задыхаясь от быстрого бега, швырнул в Сергея каким-то свертком и тут же отстал, остановившись у края платформы.
Состав быстро набирал скорость и сразу за семафором начал круто поворачивать вправо. Еще несколько мгновений, и Слободкин уже не видел ни Зимовца, ни самой станции…
Минут через пять поезд проходил мимо заводского поселка.
Слободкин стоял у окна, прижавшись лбом к влажному, холодному стеклу, но как внимательно ни вглядывался в даль, ничего разглядеть не мог. Ни одного огонька, ни одной искорки не было видно в весенней степи.
Где-то здесь, совсем недалеко, не спал, жил напряженной жизнью завод. Его завод, его девятый цех, с которым столько связано. Бессонные ночи. Грохот взрывов. Пламя пожаров. Сырое тесто в столовке. Смертельная усталость после смены, после тревоги. И несмотря на все это — радость победы.