Кинематограф возобновился в четверг, утренним сеансом германской картины, по оплошности не просмотренной. Картина вызвала негодование западноевропейской интеллигенции, предостерег Джалила плохо одетый, культурной наружности зритель лет сорока, уволенный или расстрига, один из немногих в неурочном предбаннике с табличкой «фойе» над сортиром. На вопрос, что могли бы означать эти слова, каждое в розницу и скопом, и считаться ли с ними во время показа, обидчиво стушевался; тоже смущенный, Джалил похлопал его по худому плечу. Сюжет отличался большей замысловатостью, чем подобало в заспанный час. В столице будущего, чья структура и чей произвол усложнены бесчинствами техники, а деление на расы и классы в биоэкономике производства и удовольствий закрепостилось новым Средневековьем, пирующие на крышах небоскребов равнодушны к невольникам подземелий. Брожение среди рабов машины и капитала заставляет молодую проповедницу спуститься в шахты с увещеванием. Восстание, убеждает она пролов и морлоков, возбудит мстительность хозяев и пойдет в корм их орудиям, механическим каннибалам — останки сбросят в канализацию. Рабочих возвысит религиозное воспитание, луч, воссиявший на фабриках ниже уровня моря, прорежет толщу казематов, разбудит духовным укором танцующих, призовет поднять подземелья. Хотя проповедь примиренческая, наверху опасаются, что она обернется освобождением пролетарских умов, и делают копию увещевательницы, женщину-робота с длинными волосами пророчицы и криогеновым туманом в глазницах. Копия порочит оригинал, разжигая возмущение масс, чтобы войска могли выявить зачинщиков смуты. Метались толпы, наводнение заливало темницы, повстанцы шли грудью на ружья, барабанил тапер, а на виду у крыс, рассекавших по биссектрисе экран, двойник-автомат, недодушив свой прообраз, падал под его (ее) взглядом гипнотизера, как у доктора из бедлама окнами в сад.
На утренние сеансы Джалил приходил подремать, но тут застыл пораженный, захваченный. Не сюжетом, в котором без поводыря заплутал, — замечательным строем, чередующим ударные и безударные кадры, на эти последние и легло ударение. Стандартная наивность кинематографа, наивность быть зрением, только физическим зрением, ничего не оставляя по ту сторону видимого, для других глаз, побеждалась якобы хаотичным мерцанием слепых кадров, пропусков и пустот. Простыня экрана с тенями была как будто бы той же, изображающей, и он не имел доказательств, что кто-нибудь в малочисленном зале (расстрига, две прогулявших уроки девчушки, киник в истертой хламиде, парочка в заднем ряду) видел пустотные кадры, но их присутствие определялось воздействием на него. Они возникали самопроизвольно, в порядке слепых полей и мерцаний, пульсаций. Содержание ленты было собрано в этих вспыхивающих минус-квадратах, не взбудораженных и не угрюмых — серьезных, хотя и в ином смысле, нежели тот, что приписывается этому слову. Перемещаясь в слепотах, он за пять минут до развязки — революция техники побеждала войну рабочих и капитала — увидел увидел увидел. В шахте чернел зацветший ряской бассейн, забранное в гранитные берега озеро. На дне темной воды высился куполоподобный, как мечеть, механизм, поднятый над поверхностью полусферой и приводивший в движение лодки, насаженные на штыри. Джалил задрожал. Это был его страх, спутник ангинозных горячек, которым он подвергался через два сезона на третий. Нити были продернуты в детство, когда, с распухшими гландами, мальчик из селения Данабаш очутился впервые на дне, возле огромного, вращаемого полуглобуса. У основания сжавшись в комок, Джалил не мог не смотреть, как баламутили воду лопасти, весла, штыри. Мать плача трогала его щеки, он оплевал подушку и проснулся обессиленный, мокрый насквозь, но живой. Выкрикнул в зал, ощутив облегчение, крик не был услышан. Девчонки хихикали, любовники довольствовались усеченным соитием; отогреваясь, похрапывал киник, вперялся в апофеоз побратимства нечаянный собеседник, черт догадал ему нагрубить.