белояннис закончил прощаться с женой, неграмотной матерью, партизанской бригадой, нелегальной квартирой, откуда ушел поднимать типографию и где был взят по наводке предателя, попрощался с университетом и пирсом, с местечками, в коих первого сентября мужчины надевали в жару пиджаки, всем сказал «будьте здоровы» и приступил к заключительной части письма, писанной без помарок, на шести обоюдных страницах. Повесть о науке производственных циклов, тонущих в галлюцинаторной мемориальности кризисов вне расписания, была затеяна, кажется, ради нескольких пассажей итога, трактующих алфавиты цветов. Опустим классификацию, перейдем к алой гвоздике и чайной розе, двум отрадам, двум фавориткам. Алая гвоздика — символ революционной необходимости, вынуждающей человека поступать так или этак, в соответствии с не им установленным правилом и правилом. Вбираемая сердцем революционера, необходимость хозяйничает надлично, помыкая поголовьем и легионом, от замурзанного порученца-гавроша, подкуривающего папироску у шлюшки на стреме, до скупых гроссмейстеров партизанщины, ее генштабистов. Все они подвластны закону, и подлежит ему войско врага. А чайная роза? О, чайная роза! Вся прихоть и своеволие, причуда и выходка, она подслащивает горькую регулу и необходима, как тот же закон. В теориях предельной пользы истина — не хлеб, плывущий из Одессы в Марсель, не угольные копи Рура, не мясохладобойни Чикаго, не питтсбургская сталь, а балаболка-попугай, купленный за излишек трудягой, отработавшим в порту и в шахте, у мерзлых туш в горячем цеху. С очаровательной непосредственностью привел белояннис в согласие два вида необходимости, красную гвоздику долга и чайную розу игры; белая гвоздика, произведение свадьбы цветов, усвоила их прелесть и мудрость, но и таверна, дописал он вдогонку, примиряла конспиративную сходку с удовольствием вина у воды.
Исполнителям оставалось немного хлопот. Большинство казнимых землеробов и вся интеллигентная умственность валялись в канаве. Не лежали, не громоздились, валялись изогнуто, скрюченно, навытяжку ровно, уж это как выйдет, хоть один бы взроптал, шлепал губами Джалил, ну хотя бы. Гипотетический этот взроптавший мог бы опередить мотыжную траекторию воплем, впиться зубами через дырищу холщовой штанины, броситься из-под мотыги на автоматчика, да и рыбкой в канаву, ищите среди мертвяков, все веселей, чем бесплатно мозгами и кровью… — мозжат и раскраивают, сочный и лопающийся. Молотилкою по арбузу, кетменем по затылку, по темени. Все забрызгано мозгом и кровью. Из двухсот семнадцати выданных на расправу двести четырнадцать сброшены в ров, а эти-то трое, им отдельное приглашение? почему с нерасквашенной головой? Так не абы же кто, самых здоровых кондиций, отобраны из термитника. О, господи, охнул Джалил, их ждет особая участь. Мотыжники сдали полномочия автоматчикам, к их совести и профессиональной сноровке относились теперь трое крестьян. Крестьяне легли с перерезанным горлом, а мясники достали ножи. Обряд нельзя было справить неряшливо и небрежно, он отправлялся столетиями, под солнцем слепящим и мутным, в рисовом поле, у храмовых изваяний, взирающих на тебя, на тебя, мясную падаль по краям их вечной жизни. Не надо, пожалуйста, я не хочу на это смотреть, затрясся Джалил, догадываясь, что от здешних картин, если они пожелают себя показать, не зажмуриться, не заслониться, и что безобидная литературщина «Взятия Адрианополя» будет разыграна на взыскательной сцене: стрелки, по традиции этой страны, собирались съесть печень казненных, но походатайствовал экс-чемпион.