Читаем Помни о Фамагусте полностью

Биография Шелале неизвестна. Сказывают, пришла из провинции, в стоптанных туфлях, пешком, как приходят на Парапет. Шпильки возникли не сразу, а облик был уже нынешний, можно ли соль подсолить, сделать небеснее небо. Прилепилась к даглинцам, ради них, неслышных еще за границами своего околотка, шла не сворачивая на маяк Парапета и стала тою, кем стала, закуривает, заслонясь от дождя, у иранского стенда Испанец. Испанец думает, что это было суждено. Она ни о чем не могла догадаться у себя на отшибе, в городище за частоколом, далеко наверху, куда вернулся с войны хорошо если каждый четвертый. Смышленая смуглая девочка в штопаном сарафане, зачатая в грозу перед самой войной, на устланном травами ложе саманного домика. Усваивала столичные склонности, подрабатывая, для хозяйского овладения ими, на Парапете. Не так подробно и часто, чтобы занятие к ней прилипло, чтобы оно замесило тесто ее репутации, тому две причины, женщины и даглинцы. Когда, пораженные ее прелестями в дерзких, с антрацитовым выблеском, на городские деньги надетых нарядах, товарки направили к ней делегацию, в суровых красках убеждавшую Шелале не состязаться с ними под кавказскими туями осевой и перпендикулярной аллей, где сосредоточилось главное предложение спроса и где она отбивала всю клиентуру, а откочевать на задворки к ржавой цистерне на пустыре за насосом, откуда недолго автобусом до Забрата-второго и Вагона-семнадцать (реприза не потеряла для них своего обаяния после множества репетиций: Забрат-второй! Вагон-семнадцать! заливистое зубоскальство удалось), Шелале завалила в кустах самую наглую и сказала, что оставляет занятие из жалости к обнищанию курятника («проституируйте сколько влезет»), но

Испанец говорит, не надо путать божий дар с яичницей, ей были нужны уже только даглинцы.

Прилепилась к первому поколению, к жиденькой группке, блуждавшей между жаровней шашлычника, тогда на его лоскутке орудовал скользкий торговец презервативов, конфискуемых вроде бы на портовой таможне, и тележкой мороженщика, а там вообще была яма, зев, дымящийся едкою вонью. К первому, учуянному, во всей перспективе его, поколению, из коего довлачились в сегодня лишь трое: старейшина, рассказчик-Испанец, да она, женщина из мужчин. Имя придумано ею, мы, бродячие псы, не знали, на что отзываться. Ею выбран старейшина, прямым и тайным после особо жестокой усобицы. Она же его подтолкнула к уставу, на, изощряй параграфом по канве, и даже сейчас, перемершие в разочарованиях и распрях, сметенные молодняком, для кого наше прошлое такая же похеренность и абстракция, какой для сталинского призыва партийцев были протоколы и люди Брестского мира, даже сейчас мы не стадо, продолжает Испанец. Но этим не исчерпалось… Дальше, дальше, я не устал, вмазанным темным пятном я гашу сигарету о стену персидского консульства. Израиль! Израиль! Израиль! молится о моем истреблении стена.

В теневом кардинальстве ее озарений, доводимых старейшиной до наглядности, есть алмазная грань и вершина, мне не терпится поделиться, утверждает Испанец. Вот, сказала она, фотокарточки свежих покойников на родственных отворотах. Мужчины города привязчивы к разлуке и прощаются с нею на лацканах; случалось и вам наравне, но только случалось и только лишь наравне. Без принципа и завета, такова скверна безмыслия. С этой минуты, произнесла она так деспотично и мило, как у нее одной получалось, хоть плачь, с этой минуты заупокойные фотографии близких и дальних будут обетом даглинцев. Ношение непременно, непослушание карается. В карточках мертвых опричный анубис нашей вплетенности в смерть и парапсихическая взаимосвязанность элементов, мы орден обреченных помнить и поминать, мы созерцание из глубин анамнезиса. У всякого из вас, живущего в паутине кровнородства и знакомства, то чаще, то реже кто-нибудь умирает. Приколите английской булавкой портреты, дайте бабочке найти свой приют. За неделю никто не преставился? Вздор. Не повезло с матерью и отцом, окиньте брата и сестру, деда с бабкой, дядьевых племянников. В семейных альбомах — перекрестная таблица опылений, семь вод приятельского киселя, враждебный огород. Отказала фантазия, нацепите соседского пса и скончавшегося в джунглях пигмея, убейте, если вам не везет. Мы на пороге превращения дней в бесконечный четверг перехода, да изгорчится от красного чая гортань, а рот переполнится слюною халвы. Как упившийся в Пурим еврей не отличит Эсфирь от Аммана, так в сваянном из времени шатре «джума ахшамы» вы не увидите приступа и исхода поминок. К этому подводит мугам. Никому, кроме вас, не позволены более заупокойные фото, дисциплину установите немедля, и Шелале провела ладонью вперед, параллельно асфальту, проверяя, не остановился ли воздух.

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее