В материнских посланиях это было, Ахмед? Да, но там резче, рельефней. Мысли ее для нашей эпохи смелы и даже ею, мне кажется, не всегда предавались письму. Не окорачивая думу, придерживала ее до сбора плодов, когда мировой урожай поглотит частные подношения. Если бы я имел дар окликать время по имени, я спросил бы у «времени ждать», сколько нам остается в бездействии, но ответом на то, о чем не дозволено спрашивать, о чем можно болтать лишь с такими же, вроде вас и меня, постояльцами статики, бывает паралич вопрошающего. Не стану и вам не советую, обождем. Я еще потанцую чуть-чуть, на Парапете для дуралеев даглинцев, в укромной аллейке для Шелале. Расскажи мне о ней, сказал я, распустившееся волоконце чаинки шевельнулось в наклоне стакана. Всему свой черед, усмехнулся Испанец.
Шелале я приметил до знакомства с Испанцем, однажды осенью на Парапете услыхав звукоподобное имя, ономатопейю каскадов, водяных рассыпаний, певучего плеска слогов. Шелале, из персидского, водопад. Впечатление вгравировалось своей остротой, своим сутенным, вне категорий нравственных, затемнением. С блестящими зачесанными назад волосами, с южным бледным лицом, на котором выделялись подведенные губы, стрелки бровей и огромные, скошенные к переносице глаза нильских фресок, как бы стекающие к обрезу ноздрей, — столь явная в осанке и сгорбленности, в причудах попустительства и взрывном, конвульсивном твержении, она могла бы распоряжаться каким-нибудь жречеством, а была… Я не знал, кем была эта курящая папиросу за папиросой, теряющая равновесие на шпильках дама лет сорока. В полупоклонах, в полуулыбках расшаркиванья сказывалось почтительное к ней отношение и ее особая роль. На тоненьких каблуках, вперевалку, хмурясь и ободряя, чиркая карандашным огрызком в блокноте, — интригующая ревизия пациентов, женская птица на сотню взъерошенных нордом мужчин. Расскажи мне о Шелале, говорю я Испанцу, всему свой черед, отвечает Ахмед.
Мы на улице Независимости, через дорогу свинцовый и пегий, как переплет добычинской Лиз, по ошибке непереназванный кинотеатр «Дипкорпус», клуб забытых в подвалах на Ольгинской поверенных бязи и кумача. Слева зарешеченный чугунным литьем сад «Бустан», столпотворение алычовых, айвовых, инжировых одичалых деревьев. Белым жженьем инжира выводятся бородавки, в таких вертоградах нет послушаний, обязательных за оградой призора. Горцы спускаются с кручи Нагорья к стендам иранского консульства, затесываюсь у агитплакатов, три с чем-то года назад рассосались транзитные беженцы хомейнизма, либерал-патриоты левобережных кофеен. Рокировка: он из Парижа, они снова туда. Седобородый, в гроздьях стражей оратор провозвествует с площадного амвона, в мантии и чалме на волне проклятий шайтанам. Если каждый из вас выльет ведро воды на Израиль, его затопит, если каждый из вас выльет два ведра на Америку, она захлебнется. Пах-пах-пах, поют в мегафоны арийцы, пах-пах-пах, подпевает даглинская молодежь, узнавая на фотографиях братьев. В самом деле похожи, в детстве донашивали ту же одежду и имена. Речь аятоллы каллиграфически вписана в рамку на русском, персидском и тюркском, телохранители с рациями в пиджачных карманах сажают его себе на плечи. Он помахивает ногами в носках и сандалиях, укрепившись, поддержанный сзади и спереди, говорит.