Ты дочитываешь «Избранника» под бумажными фонарями, протянутыми сверху вниз от выступа Девичьей башни к ладошкам гипсовых истуканчиков, окаймляющих чашу фонтана. Медная зелень геракла в два человеческих роста сечет ятаганом подножные доверчивые кольца змея, орошаемые струйкой героя, в ожидании маршрутки за пятнадцать копеек. Концовка измусоленной прозы не так гипнотична, чтобы не пригрезился фонтан в саблинской болотной книжке Д’Аннунцио. Низвержение потоков на иссохшие камни расы, вспениваются зевы тритонов, колесничных коней и посланцев Нептуна в раковинах по волнам. Азианское красноречие жениха, выбирающего меж двух вырожденческих аристократок-сестер, а Передонов хотел жениться на всех. Девы скал, дворец на холме. Тебе снится, что младшая, с каштановыми волосами, промокается полотенцем у моря и, хохоча (не смеялась в романе), обнаруживает на мохровой поверхности два симметричных отпечатка розовых грудок купальника. Ты отпечатываешься на простыне сквозь трусы и побочный наплыв, у тебя больше нет женщины, это факт. Дева скал замужем, дева гор брошена среди круч и бранит в темноте тетку и дочь. Маршрутка, захлопнулась книга, некуда деться в субботу, один Парапет.
Баба Клава скончалась, рассказывает Испанец, чернея губами как будто от лауданума. Я применяю к нему этот малоизвестный сегодня подстегиватель, ходкий в богемной Европе тридцатых, беспоследственно сгинувший перед Второй мировой, проиграв менее прозорливым и притязательным зельям (ничего в этом не смыслю и не хочу, но слово мне нравится, лауданум). К нему, Ахмеду-Испанцу, в комнатенке его, применяю, и стоимость за отсутствием спроса умеренная, анаши не дороже. Анашою напитаны улицы и дворы, Чадровые и Хребтовые переулки, в полном составе сидящие на тротуарах у тюремных ворот, у железных военкоматов, краснозвездные створы. Ею нанюхивается пианист, крошащий хлеб в суповую тарелищу с водкой, анаша всюду здесь, а достань лауданум, но цена не взлетает.
Баба Клава скончалась. Это как поняли? Просто. Каждый день выходила в семь-тридцать на кухню, каша, кефир, зубов кот наплакал, что ни день в полвосьмого, часы подводи. Восемь, девять, без четверти десять, отоспится пусть в кои-то веки, говорила ж, всю ночь иногда не сомкнет. А тревожно, не то. Стучим, в час-двадцать взломали с милицией, преставилась у стола. Отошла как жила, никому не мешая, за жилплощадь спорят татарин и мать-одиночка из третьей, Испанцу противно свидетельствовать в чью-либо пользу.
Баба Клава опекала отца Ахмеда-Испанца, она тоже была молодой. Того вывезли из гражданской в эшелоне испанских детей, кого-то обживаться послали на юг, в дома с дворами, так попал он сюда, в одноэтажную близ Нагорного парка хибару. Под опекой воспитанный, поступил в судоремонтный завод и женился на местной, семнадцатилетней мечтательнице из потомственной семьи слесарей. Сын родился, жили бы долго в десяти метрах за плюшевой занавеской, отделяющей кроватку ребенка от двуспального взрослого ложа. Но четвертый трамвай, пустоватый и звонкий, бегущий с Театральной площади в огиб Семиэтажки и без остановок, по причине пассажирного малолюдства района, разгоняемый на Шаумяновском спуске, в отдельных участках которого состязался с автобусами, дребезжащими «пазиками», лихачами булыжного слалома, четвертый трамвай под вопль водителя разрезал ее, странницу дневных сновидений на рельсах, и то, во что она превратилась, было зарыто на погосте Двух Алекперов, не обернутое, как водится у мусульман, полотном, а зашитое в суровый мешок. Ей было двадцать шесть. Остался ворох неотправленных писем на школьной бумаге, обострившееся в последние месяцы сочинительство, когда, бродя на Шаумяновском спуске по рельсам, бормотала строки посланий к артистам и циркачам, чьи образы из «Экрана» и «Цирка» наклеивала в рисовальный альбом с двумя кошками в бантиках на обложке. Ни о чем не прося, никому не навязываясь, прежде письма написав на конверте чернилами имя и адрес, она для начала высказывалась в неназойливом слоге известий («извещаю, что», ее формула) и дальше сворачивала к искусству, как она, воспитательница яслей, его понимала, а понимала она его так, что Испанец, получивший письма в наследство, не прибавил к тому пониманию почти ничего, повторяет Испанец.