Он любовался, продолжает Испанец, ее смуглостью, ссутуленным офицерством, ее кителем, френчем, двубортным жакетом, застегнутым на вогнутые пуговицы с ястребками. И целовал следы ее ног в сетчатых темных чулках, на шпильках лодочек, следы в один пунктирный ряд, как у Мэрилин, когда та и другая трезвы. Следы беспредметные для бухгалтерских данностей осязания, насущно-лиловые в сухости его губ, дорогие, точно материнские письма, чьими цикадами пела речь Шелале.
Настала новая жизнь, vita nova, иностранные эти слова с подтверждающим и без того ясный смысл переводом стояли в заглавии книжки в ледериновом переплете, ответившей его состоянию. Цель жизни приказанием сузилась до луча, но, как бывает при сужении цели, бескрайне раздвинулись пространство и время, в разнообразнейших однородностях четверга. Дабы не сбиться с названий и счета, горцы открывали семидневье по-заведенному, понедельником, но упирались в четверг. Был он всюду, за который плавник ни схватись. Существование приняло регулярный характер: понедельник, вторник, среда посвящались приготовлению к трауру, пятница, суббота и воскресенье лежали хлопьями послечувствия и оттого лишь не отбрасывались устало, что пришлось бы их заменить чем-то непредусмотренным, чего не было в составе вещей. В древних календарных кругах тоже нечем было заменить те растерзанные, поникшие, опустошенные дни, что наступали за оргией тризны, но в них-то была истинно-горькая сласть, и, не понимая умом, как тысячелетия назад предшественники из военных союзов, даглинцы ощущали сердцем и берегли выходные с их меланхолией и предвкушением новых радений.
Начинался четверг в ночь со среды, в бессонную, нервную ночь накануне, а утро, зной ли это июля или же коротко покрываемый снегом январь, когда лопались водопроводные трубы, обутые в цепи машины скользили на Шаумяновском спуске, замерзали средние школы и очереди на углах часами ждали хлебного подвоза, фургонов с очерствелыми караваями на холодных подносах по сорок копеек буханка, утро всегда было мартовским, ветер дул с моря, вращая погасшие в листьях огни. В четверг одевались по марту, кепка, небритость, мохеровый шарф, карточка слева на лацкане, и каспийский сквозняк, баскак белой бухты, гулял в девятнадцати ярусах круто сходившего амфитеатра. По согласному мнению, просветленностью проработки и одухотворенным нагревом камней амфитеатр затмевал итальянский, маслянистая, синяя тяжесть каспийской воды выставляла Неаполитанский залив в кокетливо-несерьезном обличии.
Собирались подле Нагорного парка, к восьми. В салатницу, приношение Шелале, высыпали свернутые трубочкой бумажки, старейшина химическим карандашом записывал жеребьевку в тетради. Не обделяя предместья и острова, Зых, Мардакяны, Артем, Бузовны, шанс выпадал от Прибрежья и Крепости, городского ядра, до искусственно притороченных Арменикенда, Баилова, инородческих и рабочих окраин с фальшивым вкраплением поминок. Выиграл, проиграл, учтивая сдержанность — первый закон лотереи, но легче Ландау отказаться от Лившица, чем даглинцу скрыть радость, если ему выпадает Бондарная. Когда-то здесь были бочарни обручников, русские ремесленные братчины в классово отсталых, разодранных революцией рубахах и фартуках, с переворотом въехали в сараи бондарей сатиново-свинцовые печатники со станками. Типографщики набирали брошюры семью алфавитами, включая деванагари и армянский классический Месропа Маштоца, связавшись со слесарями в «Голосе пролетария», оплоте сапроновских противомыслий, бравировали до тех пор… о, это было давно, так безумно давно, что мнилось, будто пошивочные и картонажные мастерские, из которых состояла ныне Бондарная, вкупе с нависшими над мощеным ущельем солнцезащитными будками, здесь были от века. Место как место, только жилистые предпенсионные старицы, Анастасия и Марфа Иванченко, однояйцевые близнецы, так стройны их движения, в отгороженной от цеха каморке делают лучшие в этой части страны футляры для диссертаций, бархатные синие коробы, невдалеке варит сахлаб, ливанское горячее питье из орхидей, молока, сахара и корицы Аршак Папазян, сын Папазяна Вартана (Бейрут, музыкальные принадлежности, рояли для Палестины), и Караевы, брат и сестра, Руфат и Эсмира, за пятьдесят рублей в месяц дают уроки китайского. В бинокль «ки-ки» на стыке двух последних слов вижу кузнечиков-богомолов на табуретках у входа в раствор. Приятная обоюдность заботы, два сизеньких хохолка. Божии одуванчики в обносках шанхайского беженства, он с папироской, она с пахитоской, грассируют. Обычная улица, не богаче обычной смертями, но оригинал поминания — в этом тесном печальном канале, печальней, чем голое ложе реки.