Читаем Помни о Фамагусте полностью

Норд, родич мистраля и боры, самый настойчивый из холодных воздуходувов, поднимает обрезки материи, гонит справа налево, мешая с обрывками упаковочных материалов, сыплет пыль на невесть кем сюда занесенные листья клена. Бежевого, бледно-желтого тона сирокко, обжигающего глину стеклянным песком. Сирокко потливой одышки в картонажных, пошивочных мастерских при глохнущем вентиляторе и неумолкающем радио, пластмассовая коробочка с нефтью, хлопком-сырцом, докладом и гимном в необозримо тоскливых полях что зимою, что летом, — все это март на Бондарной, тут четверг пахнет как надо, настурциями в загнившей воде, три дня простоявшей у одра покойника. В башмаке под кроватью ключ от сейфа в константинопольском банке «Залог и единство». В табакерке бабочка-брошь, золотая, с утраченным смыслом девиза и монограммы. Покрывало в ногах, сухарь и солонка на кухонной полке, таракан у порога. Медный, кованый стебелек туберозы подле нотной тетради к неснятому фильму о женщинах. Блондинка с блондинкой, кокаинистки, молодые возлюбленные, певицы ночного клуба «Мистраль» поочередно теряют память и линию жизни, не разобрать, которая застрелила другую, приревновав к импресарио, брюнету с напудренным полным лицом, целовавшему их в гримуборной, за это наказанному — застрелены обе и в обратном развитии действия втягиваются в томный ад первой встречи. Фотографии этих женщин в книжном шкафу. Булькающий стон с одра, загнившие вода и цветы. Последние записи дневника относятся к датам, покойному недоступным, и, по идее, сделаны кем-то, улизнувшим от милицейского следствия, хоть никакого вторжения в кончину обнаружено не было, ни даже вообще присутствия кого-либо постороннего, кто мог бы вмешаться в убывающую жизнь тела в потной фуфайке цвета севрюжьих кальсон, с хрипло вздымающейся грудной клеткой и упавшей рукой. Но чей-то же почерк оставил гонгорические эти сентенции на довоенной, с водяными значками бумаге. О серебряном лебеде, тоненьком серпике чеснока, улитке, щите и кристалле на шевроне госбезопасности. Заложив страницу закладкой, как ястреб заложил вираж.

К десяти разбредались, никто не перечил им, что так рано. Даглинцы обугленные, с ними не спорят. Начинали с утра, чтобы покрыть максимально. Во всех направлениях, от Крепости до Баилова, от Красноармейской до Фиолетова, от Мирза Алекпера до Мирза Фатали, исходя из Бондарной, как центра, от которого все одинаково близко и далеко. Четверг был их праздник, насупленный, ощетиненный. Шли муравьями, стягивая разрозненные дома и дворы в артериальное поприще чая и жидкой халвы. В среднем даглинец посещал за четверг тринадцать — пятнадцать квартир и дворов, рекорд старейшины равнялся двадцати шести скорбящим присутствиям, видно, в тот чудодейственный день юноша, точно Мгер на арене, смог расправить и подоткнуть под себя время бдений — превзойти эту цифру, не погрешая спешкой против устАвного ритма, не удавалось потом никому. Исполнилось завещание матери, сбывались слова Шелале, но негаданно — закавыка. Кодекс траура предписывает обуздывать пол три дня до «джума ах-шамы» и два после, продолжает Испанец. В остатке одно воскресенье, и то под сомнением, ибо, отторгнутые этим же уложением от жен, которых, за непрерывностью службы, у даглинцев нет, не было и не будет, они редко-редко совпадали с подругами (месячные, не обзавелся, не дождалась), а как разрядка вручную слишком явно затемняла позором подглазья, промежутки растягивались в непоправимый ущерб. Непоправимый? Женщинам Парапета с горцами нельзя, табу, старое, как сам Парапет, разводило две касты. Лечились мугамом и Сутиным, надевали сшитые карлами кепки, тупо дрались в кустах. Не помогало, безрезультатно, ноющая тяжесть в мошонке пригнетала четверг. Был объявлен сбор в воскресенье, около расписанных Самвелом Мартиросовым дверей бани «Фантазия».

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее