— Зачем она тебе нужна? — спросила мать. — Взрослая женщина, старше тебя и совсем не такая уж… — Она не договорила. — Нет-нет, я ничего худого о ней не могу сказать, конечно…
— Перестань, мама, — тихо сказал Храмцов. — Я просто очень хочу ее видеть, вот и все.
Тогда мать заплакала. Ходила по комнате и плакала, прижимая кулаки ко рту. Храмцов разозлился. Да что происходит? Неужели я не могу встречаться с кем хочу? Прими, пожалуйста, валерьянку. И сказал, что все равно разыщет Любу, так надо. Мать всхлипывала:
— Господи, да неужели ты не можешь найти хорошую девушку? Чтоб у нее любовь первой была. Внуки пошли бы… А Люба… у нее не может быть детей, это ты понимаешь? — Ей показалось, что она нашла верную дорогу в нелегком разговоре с сыном. — Мы ведь с ней по-бабьему обо всем поговорили. И Люба совсем другая стала, я-то вижу.
Храмцов не узнавал мать. Всегда добрая, ни о ком слова худого не скажет, сейчас она была незнакомой и злой. Пожалуй, такой он видел мать впервые и понял, что дело вовсе не в Любе, а в ее собственном страхе за него. В этом состоянии она могла наговорить на Любу бог весть что, лишь бы удержать сына. Нет, не возле себя — ведь он на самом деле человек взрослый, — а спасти от шага, который может оказаться неверным.
— Не надо, мама, — снова попросил Храмцов. — Смотри, как ты сама меня чуть ли не женишь… Или хоронишь. А я просто хочу ее видеть, всего и делов-то.
— Я слишком хорошо знаю тебя, — наконец-то успокоилась мать. — Думаешь, я не переживала, когда у тебя с Мариной… — Она говорила о той девушке, и Храмцов удивленно поглядел на мать. — Я думала — поссорились, сама к ней поехала. И муженька ее увидела. Она еще покусает локотки, что тебя променяла.
Опять она говорила зло, и снова Храмцов подумал, что никогда, ни разу до этого дня не видел мать вот такой. Ему стало неприятно, хоть уходи из дома, пока она не опомнится. Утка, отводящая беду от утенка. Он встал.
— Я не дам тебе ее адрес, слышишь? И ты подумай: если она осталась в Ленинграде, неужели из-за тебя?
— Хорошо, — сказал Храмцов. — Намек понял. Я пойду, посижу у Васи, а ты тоже подумай…
Он ушел.
И хорошо, что Васька Ткачев оказался дома в этот час. Спал как сурок, пришлось его будить. Васька просыпался медленно и трудно. Сел; не открывая глаза, начал нашаривать на столике очки; нашел их наконец и только после этого открыл глаза.
— Явился.
— Так точно, товарищ лейтенант.
— Садись. На бедлам не обращай внимания. Я только в себя приду малость.
Он все сидел, пошатываясь, на диване, и Храмцов подумал было — не выпил ли случаем накануне товарищ лейтенант? Но Васька, длинно и протяжно зевнув, объяснил, что пришлось не спать больше суток: выпускали шесть наших судов и был один осмотр «иностранца».
— Извини, — сказал Храмцов, — я не знал. Пришел бы завтра.
— Ничего, — махнул рукой Васька. — Займись чем-нибудь, пока я воспряну.
Храмцов занялся тем, что принес из кухни совок и веник. В комнате было не убрано — Ткачев редко бывал дома. Книги на полках, книги на столе, книги на полу по углам, и всюду тонкий слой пыли. Картинки и фотографии на стенах висели вкривь и вкось, как после небольшого землетрясения. На стуле Васькин мундир с прогнувшимися, горбатыми лейтенантскими погонами.
«Слишком уж быстро он стал закоренелым холостяком», — подумалось Храмцову. Васька жил в этой комнате один. После смерти отца у него никого не осталось. Хотя нет — вроде бы есть какая-то тетка не то в Боровичах, не то в Бобруйске.
— Вы когда пришли? — спросил Ткачев, потому что ни о чем другом с Храмцовым говорить было нельзя. Все равно будет подметать и вытирать пыль. Спорить с ним или пытаться отобрать веник — дело дохлое.
— Сегодня днем. Поставили лагом к «Говорову». А твой заказ — на столе. Сукин ты сын, я восемнадцать долларов грохнул за эти картинки.
Вот тогда Ткачев проснулся окончательно. Он торопливо разорвал бумагу — там, в пакете, был альбом, французские постимпрессионисты, и Ткачев лихорадочно листал тяжелые плотные страницы — Ван Гог, Гоген, Писсарро, Синьяк…
— Ну, Володька, спасибо так спасибо!
— А пошел ты… — отмахнулся Храмцов. — Не понимаю, на кой тебе это нужно? Загнивающее искусство Запада.
— Балда, — засмеялся Ткачев.
— И еще одна нелепость. Молодой член партии, офицер погранвойск — и эти заумники. Не вяжется.
— Вяжется, дорогой мой! И эти заумники, как ты выражаешься, великие художники, если хочешь знать. Просто у нас еще не научились понимать их. Понимать и ценить. И дело не только в том, как они писали, а как жили, как чувствовали, что думали. Понял? Ни черта ты не понял. Вот, слушай, здесь как раз про Ван Гога. Вот как он говорил… — Ткачев начал переводить, чуть запнувшись однажды, чтобы найти самое точное русское слово, будто боясь, что иначе Храмцов все-таки не поймет: — «Нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей». А? Какая личность! Больной, бездомный, нищий… и такая личность!
— Ты бы чаще подметал у себя, личность! — проворчал Храмцов.