В Петербурге же в то время события шли своим чередом. Соне оставалось сейчас только недоумевать, как могло случиться, что выстрел Засулич явился для нее совершенной неожиданностью, — почему? Ведь Осинский не раз заводил речь о покушении на кого-либо из высших чиновников, притом задолго до того, как Засулич стала героиней дня: уже по одному этому хотя бы выстрел в Трепова не должен был восприниматься как неожиданность… Непонятным было и другое. В последние два года часто бывали минуты, когда ей казалось, что январского того выстрела вполне могло и не быть, что это чистая случайность. Непостижимо, как она могла забыть, что, не будь Засулич, выстрел все равно раздался бы: в те как раз дни уже приехали из Киева Попко, Осинский и Лизогуб — с единственной целью покончить с Треповым…
Отчего это одни вещи выступают на передний план, а другие— не менее важные— как бы затушевываются в памяти? Не оттого ли, что все, связанное с затеями Осинского, казалось ей в ту пору (может быть, из-за своей преждевременности) чужеродным, чуть ли не враждебным? Да, наверно. О, как часто мы не даем себе труда вдуматься в сложность окружающего, с порога отвергая всякую неожиданную мысль, как цепко держимся за привычное, — есть ли на свете что подлее этой успокоительной умственной лености, этой позорной человеческой слабости!..
В нынешнем мае Валериана не стало. Его повесили в Киеве, вместе с двумя товарищами — Свириденко, назвавшимся при аресте Антоновым, и Брандтнером. Очевидцы рассказывали — во время казни военный оркестр по приказанию начальства играл «Камаринскую», пьяно-веселую «Камаринскую»… Осинский последним должен был взойти на эшафот; ему не завязывали глаз, и он принужден был смотреть на предсмертные корчи своих друзей, дергавшихся в петле, — в пять минут голова его побелела… К нему подбежали, как по нотам разыгрывая весь спектакль, не в меру услужливые жандармы: не изволите, мол, просить о помиловании? Осинский сказал, что не нуждается ни в чьем помиловании, и, отказавшись от помощи палача, сам поднялся по ступенькам эшафота. За минуту до того, как палач накинул ему на шею петлю, подступил к нему священник с распятием; Осинский отвернулся, стал смотреть в другую сторону. Палач неторопливо вершил свое дело, а оркестр все играл «Камаринскую»…
Осинский запомнился Соне таким, каким она его видела в последнюю их встречу. Была весна, но, вероятно, было еще холодно — он вошел с улицы, разрумянившись от мороза; она помнила до мелочей: легонькое пальто застегнуто на все пуговицы, горло с небрежным шиком повязано теплым кашне, руки в элегантных, туго обтягивающих пальцы черных перчатках, на голове почему-то фуражка межевого, что ли, инженера. Подвижный, как ртуть, улыбчивый, он вошел — и словно светлее стало в комнате. Соня замечала: стоило ему появиться где-нибудь, все вокруг как бы добрели сразу; рядом с ним как-то трудно даже было представить себе унылые, постные лица. Немыслимо было и рассориться с ним; после любого, самого жаркого спора расходились, казалось, еще более близкими друг другу. Главным образом это зависело от него: его манера убеждать не имела ничего общего с навязчивым менторством, ни тени проповедничества — просто он говорил о том, что переполняло его, в истинность чего он свято верил и о чем поэтому не мог не говорить без энтузиазма, даже запальчивости; конечно, ему было далеко не безразлично, как будут восприняты его мысли, согласятся ли с ним, но если его точка зрения и не встречала поддержки, это никак не влияло на его отношение к людям.
Был спор и в этот раз. По Сониным тогдашним понятиям, он говорил совершеннейшую ересь — звал к систематическому террору, и это в то время, когда любой, даже единичный террористический акт воспринимался очень многими как мера чрезвычайная, исключительная!.. В подтверждение своей правоты он приводил слова Сен-Жюста: «Каждый имеет право убить тирана, и народ не может отнять этого права ни у одного из своих граждан», ссылался на Робеспьера: «Право казнить смертью тирана совершенно равняется праву объявить его лишенным трона», еще ссылался на Минье: «Если бы смертной казни не существовало, ее следовало бы установить для тиранов».
Слова Робеспьера и Сен-Жюста не были новыми для нее, но кто такой этот Минье? Тогда, в разговоре с Осинским, она не уточняла: ей было безразлично это — кто бы ни был Минье, его, кровожадный призыв претил ей так же, как сентенции более именитых якобинцев. Минье, Минье… Почему-то незнакомое имя не давало ей покоя; нет, положительно, среди видных деятелей якобинской диктатуры не было такого человека. Возможно, Осинский имел в виду другое время, другую революцию? Почему она была так нелюбопытна?..