Может быть, оттого, что она не верила в возможность успеха, теперь, когда удача стала неоспоримым фактом, Соня доже попеняла себе за недавнюю свою осторожность и — и пылу этого раскаяния — уже не так безнадежно смотрела в будущее. Не обязательно, говорила она себе, задыхаясь в тесно забитом людьми вагоне третьего класса, что смерть Мезенцева вызовет жестокости со стороны правительства; с таким же вероятием может произойти и обратное: власти, осознают наконец, что им противостоит реальная и — оттого, что тайная— вдвойне опасная сила, с которой отныне нельзя не считаться, власти вполне могут пойти на необходимые уступки, вынуждены будут пойти.
Вообще она думала о том, как некстати сейчас вся эта ее затея с поездкой в Приморское: разве сумеет она спокойно, как собиралась, отсидеться в глуши да в тиши, когда в Петербурге разворачиваются такие дела? И так велико было в ней это желание оказаться вдруг среди своих — впору было тут же, на первой же станции, сойти и, пересев во встречный поезд, умчаться обратно; то-то удивятся товарищи, то-то примутся в один голос ругать ее за легкомыслие, то-то — затем, когда утихнут «страсти», — наговорится она с ними вдосталь; Но с поезда она не сошла: это и действительно было бы очень уж легкомысленно. Ладно, решила она, недельку-другую отсижусь — отогреюсь — у мамы, но не дольше; никакие силы не удержат меня потом, дудки.
Судьба, однако, распорядилась по-своему. Только приехала она вечером к маме, а наутро уже вызвали ее в полицию и, объявив о ссылке, отправили в сопровождении двух дюжих жандармов в северный далекий Повенец. И если б не удалось ей сбежать, в дороге (со станции Волхов), кто знает, может и сейчас еще томилась бы в богом и людьми забытом Олонецком крае! Но — так или иначе—: вышло все же, как задумывала; месяца не прошло, а она уже появилась в Питере. Незабываемые дни: именно тогда она вступила в «Землю и волю», в те самые дни; с этого же момента, с прошлогоднего как раз августа, пришлось ей окончательно перейти на нелегальное положение: после побега Софья Перовская, естественно, должна была прекратить свое существование…
Благополучно добравшись до Петербурга, она долго еще гадала, куда пойти. В конце концов решила, что лучше всего — к Александре Малиновской; художница, она до сих пор не оставляла своего занятия живописью, это было очень удобно для явочной квартиры: многочисленных ее посетителей соседи и даже дворник считали заказчиками картин. Переменив несколько извозчиков, пока не убедилась, что слежки за ней нет, Соня сошла, наконец, на углу Забалканского проспекта. До дома Сивкова, где жила Малиновская, было еще два квартала. Соня шла не торопясь, не раз останавливалась у афишных тумб, незаметно оглядываясь назад: нет, по-прежнему ничего подозрительного. Лишь тогда поднялась она по знакомой лестнице на второй этаж. Дверь открыла смуглая девушка с очень длинной косой. Соня видела ее впервые, но сразу узнала: Ольга Любатович, одна из «московских амазонок», как называли участниц процесса 50-ти (фотографии их распространяли среди сочувствующих).
Любатович смотрела с удивлением. Соня назвала себя, Любатович по-детски всплеснула руками: «Так вот вы какая!» Через пять минут они были уже на «ты». К вечеру скромная квартирка в доме Сивкова была полна народу: прослышав о ее побеге, товарищи приходили, чтобы просто пожать ей руку, сказать доброе слово. Вот уж никак Соня не думала, что ее появление в Петербурге вызовет такой переполох, она была растрогана до слез.
Одним из первых пришел Кравчинский. Соня увидела его — перепугалась не на шутку: «Сережа, зачем? Как ты можешь разгуливать сейчас по городу?» Кравчинский обнял ее: «Пустяки! Меня теперь родная мама не узнает! Разве нет?» Вид у него и правда был необычный. Добротный, в английском вкусе, сюртук, высокий складной цилиндр с пружинками в тулье — шапокляк, точеная тросточка, а главное сервантесовская бородка — все это придавало ему вид завзятого иностранца. Но лицо! У него столь характерное было лицо: необычно большой открытый лоб, широко расставленные глаза, две глубокие прямые складки над переносьем, пронзительное, одному ему присущее выражение глаз — никакой маскарад не мог сделать Кравчинского неузнаваемым. «Какой ты еще мальчик, — тихо сказала она. — Глупый легкомысленный мальчишка. Почему ты здесь?» Он повертел в руках дурацкий спой шапокляк, хмыкнул: «А где, скажи на милость, мне быть?» — «Да за границей, гусар ты несчастный!» — «Пардон, — он прищелкнул каблуками, улыбнулся гаерски, — не имел чести состоять в гусарах. Артиллерист всего-навсего, да и то бывший… А что до заграницы — так мне и здесь не надоело».