«Листок» появился в нынешнем марте, может быть во второй половине месяца; покушение Соловьева произошло 2 апреля — крайне соблазнительно было именно в такой последовательности и расположить эти два факта: сначала, дескать, было слово, а уж затем, в полном соответствии с ним, воспоследовало дело. Но едва ли тут была какая-нибудь зависимость. Насколько Соня знала, Соловьев, покинув одно и саратовских поселений, приехал в Петербург за два, а то и три месяца до того, как вышел на Дворцовую площадь заряженным револьвером, то есть в любом случае раньше, чем Морозов обнародовал свою статью. Приехал с уже сложившимся глубоким убеждением, что нельзя изменить нынешние условия деятельности в народе, пока не будет убит главный виновник правительственного террора; ради такой доли он был готов пожертвовать своей жизнью.
Так что следовало исключить влияние «Листка» на Соловьева. Точно так же нельзя видеть и в статье Морозова попытку теоретически обосновать выстрелы на Дворцовой площади: сами выстрелы эти раздались неделей или двумя позже.
Но, дело даже не в хронологических неувязках. Вовсе не обязательно одно событие должно было предшествовать другому, чтобы появилась эта мысль — убрать монарха. То было, если вспомнить, время, когда идея цареубийства, что называется, носилась в воздухе, и приписывать ее кому-то одному по меньшей мере бессмысленно. Но Соня не пожалела о том, что задалась подобным вопросом: как бы там ни было, это помогло ей сразу же войти в сердцевину мучившей ее проблемы.
Да, словно обретя силы, уже с уверенностью говорила она себе, да: не будь Соловьева, первым был бы кто-нибудь другой, те же, к примеру, Гольденберг или Кобылянский, приехавшие в Петербург вскоре после Соловьева и совершенно независимо от него, даже понятия не имея о его намерении, также изъявившие готовность один на один выйти против царя. Только очень поверхностный наблюдатель способен увидеть в этом простое совпадение. Почему никогда прежде никому не приходила в голову мысль вступить в смертельный поединок с царем? Даже наиболее решительно настроенному Осинскому?..
А если уж говорить о каком-то внешнем толчке, способном вызвать такое умонаправление, то толчком этим вполне могли стать события, происшедшие за год до выстрелов Соловьева (она имела в виду загадочные покушения Геделя и Нобилинга на германского императора Вильгельма, родного дядю Александра II). Но нет, не стали! Не нашлось тогда в России охотников последовать этому примеру, никому не пришло на ум простейшее: если уж стреляют в престарелого и, в общем, безвредного дядюшку, отчего бы не попытаться отправить к праотцам и коронованного племянничка, доставляющего возлюбленным своим подданным столько страданий?.. Дело тут было вряд ли только в том, что Гедель и Нобилинг не вызывали к себе ни малейших симпатий: отщепенцы, — вконец опустившиеся, по некоторым сведениям — психически неполноценные люди, не ведавшие, что творят. Главным было другое — то, что год назад логика борьбы в России и самые горячие головы не подвела еще к выводу о необходимости такой чрезвычайной меры, как цареубийство. Да что там толковать об этом, когда даже стремление Кравчинского избрать в качестве мишени обер-жандарма Мезенцева— персоны, само собой, куда менее значительной, нежели личность государя, — вызывало у большинства яростный протест. Но вот минул год, всего год, — и по крайней мере у троих одновременно созревает решимость поднять руку на почитаемую чуть ли не священной особу императора!.. Соловьева звали Александр Константинович. Молчаливый, до застенчивости скромный, он сразу притянул к себе Соню своею нравственной силою, которая угадывалась во всем, даже и в постоянной молчаливости его этой. Первое впечатление не обмануло, он и в самом деле был натура необычайно глубокая и цельная.
Что отличало его от других? Вернее, так: что прежде всего обращало на себя внимание в его поведении?
Идет какой-нибудь спор, как всегда горячий и запальчивый, каждый норовит поскорее высказаться, искренне полагая, что его устами глаголет сама истина, и только Соловьев не спешит сказать свое слово, сидит обычно в сторонке, спокойный, как будто даже безучастный. Временами закрадывалось подозрение, что, поглощенный своими мыслями, далекими-далекими, он вообще не слушает, о чем говорят товарищи. Кое-кто неодобрительно поглядывал на него: как так, обсуждается такой важный вопрос — неужто Соловьеву все безразлично? Но Соня знала: вовсе не о постороннем думает Александр Константинович в эти минуты— о самом существе спора; просто не в его правилах говорить о том, что недостаточно продумано и взвешено. Зато, определив окончательно свою позицию, он не отмалчивался, и его аргументы в защиту своей позиции, надо признать, отличались, как правило, большой силой убедительности.