Важно вот что еще тут отметить: «политики», от имени которых докладывал Михайлов, обращались к Совету вовсе не за санкцией; с самого начала было объявлено, что покушение будет совершено и без согласия общества. Хотел того Михайлов или нет, но и сейчас, по прошествии стольких месяцев, нельзя было не усмотреть в этих его словах вызов, прямой и недвусмысленный вызов «деревенщикам». Таков, вероятно, и был расчет «политиков»-вызвать своих оппонентов на откровенный разговор о дальнейшей судьбе «Земли и воли». Будет одобрен план цареубийства или отвергнут — от этого и в самом деле зависело направление всей последующей деятельности. Так что в определенном смысле тот Большой совет и день, когда он проходил (29 марта 1879 года), имеют все основания быть занесенными в революционные «святцы».
Соня смутно чувствовала, что близка к каким-то очень существенным выводам…
В те дни ее не было в Петербурге: все сидела в своем Харькове, хотя после убийства Кропоткина уже почти не верила в возможность устроить побег заключенных. О Большом совете она узнала много позже, через месяц, а то и два, узнала от людей, чьи позиции были разительно несхожи, тем не менее (если иметь в виду факты, а не их оценку) все сходится; редкий случай — даже детали совпадают. Одна подробность повторялась всеми с особой настойчивостью, как будто важнее этого ничего и не было: тот эпизод, когда обеими сторонами, в связи совершенно неожиданной, не раз поминалось имя картузника Комиссарова, заслонившего собою Александра II при покушении Каракозова в 1866 году. Эпизод этот и действительно был весьма характерен, хотя бы как свидетельство того накала страстей, при котором протекал спор. Особенно, как рассказывали, резкая стычка произошла между давними близкими друзьями, очутившимися теперь в противоположных лагерях, — между Поповым и Квятковским. «Если среди вас, господа, — кричал «деревенщик» Попов, — найдется Каракозов, то поручитесь ли вы, что завтра из нашей среды не явится и Комиссаров, который не пожелает считаться с вашим решением? Да я сам убью губителя народнического дела, если ничего другого с ним нельзя сделать!» В ответ на это Квятковский выхватил на кармана револьвер с криком: «Если этим Комиссаровым будешь ты, то я и тебя застрелю!..»
Нет, всерьез, конечно, к этим угрозам относиться нельзя: издержки спора, не больше того. Но и недооценивать столь ощутимые признаки надвигавшегося раскола тоже не следовало. К тому же на заседании Большого совета и помимо столкновения Попова с Квятковским происходило немало примечательного. Собственно, уже тогда, за три, стало быть, месяца до Воронежа, противники террора — тот же Попов, а главным образом Плеханов и Аптекман — высказали основные свои возражения (в Воронеже, по сути, они были лишь повторены), и то было не просто голое отрицание: их доводам никак нельзя было отказать в весомости и убедительности; по чести, так даже и сейчас Соня не сумела бы найти достаточных аргументов, чтобы опровергнуть позицию тогдашних «деревенщиков»… Попов — тот, по большей части, горячился, кричал, но и в его словах было немало разумного: ведь это именно он сказал, что Александр II в глазах народа — освободитель миллионов крестьян от крепостного права; и никому, кроме историков, нет дела до того, что стать «освободителем» его вынудило поражение в Крымской войне, что в действительности он ничуть не лучше своего отца, Николая I. Плеханов, по свидетельству многих, держался куда более спокойно и сдержанно, чем остальные сторонники старой программы. Он лишь сказал, что террор с нашей стороны неизбежно вызовет ответную волну белого террора. Аптекман? Кажется, ему принадлежит мысль о том, что в случае неудачи покушения обострившаяся до крайних пределов борьба с правительством приведет, не может не привести, к целому ряду покушений, исполнение которых должна будет уже обязательно взять сама партия, на собственный страх и риск, — вся партия, а не те или иные частные лица… А что же «политики»? Какие они выставляют доводы?
Поначалу (так, по крайней мере, говорил ей при их встрече в Харькове Попов) все будто бы свелось к высказыванию общих соображений. Весьма вольно, в частности, был перенесен на общественную жизнь тот извечный мировой закон, согласно которому действие всегда и везде равно противодействию. Говоря иначе, чем сильнее давление (в данном случае— правительственный гнет), тем яростнее ответное сопротивление; не мы начали; бросили вызов власти; нам лишь остается силе противопоставить силу, иначе не устоять… Ну, разумеется, и постоянные, обычные в таких обстоятельствах оговорки: дескать, мы не покушаемся на народническую нашу программу, упаси боже, она, как и прежде, основа основ всей деятельности партии; террор же, при всей своей вынужденности, неотвратимости даже, — мера сугубо временная и исключительная.