Скрипела и стучала телега. Но, заглушая ее стук, чем ближе к дому, тем ровнее и спокойнее билось за клеткой ребер человеческое сердце.
— Дышите… — попросил невидимый в темноте врач. — Глубже… Еще глубже… Вас оперировали?
— Да.
— Сказали, что осколок остался?
— Да.
— Он будет напоминать о себе. Иногда неприятно.
— Да…
— У вас, кажется, еще ранение в голову?
— Первое.
— Что первое?
— Первое ранение. Старое.
— Головные боли бывают?
— Да.
— Сильные?
— Терпеть можно.
— Я смотрю, вам слишком многое приходится терпеть.
Врач закурил. Дрожащий огонек спички осветил его усталое лицо. Потом он выключил аппарат, и все погрузилось во тьму…
Екатерина подхватила выпавшие из рук Николая вожжи и, едва удерживая слезы, взмахнула кнутом.
Уговоры… Разговоры…
Перфильев открыл входную дверь большой избы, зашел в сени, постоял в нерешительности перед следующей дверью и, не постучав, открыл ее.
На первый взгляд в избе никого не было. Но оглядевшись, Перфильев увидел на кровати за полузадернутым пологом спящего Григория Шишканова. Приоткрыв дверь, он с силой закрыл ее. Григорий проснулся. Сел, опустив босые ноги на пол.
— Председатель… А я думал, Нюрка пришла. Садись, Николай Иннокентьевич, в ногах правды нет. По делу?
Перфильев, не торопясь, прошел за стоявшей у печки табуреткой, поставил ее почти посередине избы напротив Григория, сел.
— Может, того? — окончательно очухался от неуместного дневного сна Шишканов. — Мы к гостям всегда с уважением… — Колька! — позвал он на помощь отсутствующего сына. Не получив ответа, махнул рукой и, встав на ноги, направился было к задоскам. — Опять собак гоняет, сукин сын. Разбаловались пацаны за войну, управы нет. Так как?
— Выпить мы с тобой, Григорий, всегда успеем, не уйдет… Ты мне лучше что скажи — когда в тайгу подаваться собираешься?
— В тайгу-то? — замер на полушаге Шишканов. — Так собираюсь уже. А что?
— Не рано засобирался?
— Так я, Николай Иннокентьевич, подрядился в промхозе на старом ухожье зимовье новое срубить. Время-то надо? Пока то, другое… Ты говори, давай, чего пришел-то. Зря не придешь.
— Говорю. Может, погодишь с зимовьем?
— Это что ж так?
— Хлеб убрать надо. Нельзя такой хлеб на корню оставлять.
— Без Шишканова, получается, все дело станет?
— Объяснять тебе, что каждый человек на счету?
— Понятное дело… А как, Николай Иннокентьевич, платить будешь на уборке? За зимовье мне две с половиной дадут… тысячи, само собой. Орехов до снегу еще набью. Худо-бедно, еще тысячу клади. Семью-то кормить надо. Нюрка у меня с привесом нынче. А сколько, председатель, ты мне на трудодни отвалишь? На заработанные, на будущие? Может, если подумать, так зря я с этим делом связался, с зимовьем? Хлеб-то нынче важный… Без хлеба нам тоже нельзя.
— Больше, чем в прошлом году, на трудодень не выйдет, сам знаешь.
— Это почему ж так-то? Хлеб-то важный, говорят…
— Ты дурковатого из себя не строй. Ты у Кольки своего спроси, как страна живет, какие раны лечить приходится. Глухой ты, слепой? В тайгу убежать от трудности общей желаешь?
— А я, Николай Иннокентьевич, между прочим, не на гулянку собираюсь. В газетах-то что пишут? «Пушнина — мягкое золото», «Добудем стране как можно больше пушнины». Кто ее добывать будет? А как ее добывать, Николай Иннокентьевич, не позабыли еще? Так чем же ты коришь-то меня?
— Совестью корю. Ты же колхозник. А для колхозника хлеб — первое дело.
— Так ведь он хлеб, когда его ешь. А когда его нетути — один только разговор получается. И тот не соседский. Может, посидим, как люди, поговорим? Ты, я слышал, уезжать собираешься?
Перфильев поднялся.
— Ладно, поговорили. Спи дальше.
— Пошли бы в ухожье на пару. И мне легче, и ты бы отдышался. Участок добычливый, старый. Как?
Перфильев, не отвечая, вышел из избы. Григорий пошел было к окну, запнулся о табуретку, на которой только что сидел Перфильев, в сердцах отшвырнул ее ногой. В окно было видно, что Николай шел к следующей избе.
В избе у Надежды обедали. Двое бледных светловолосых девочек восьми и четырнадцати лет чистили сваренную в мундирах картошку, ели, запивая ее разведенным молоком. Надежда не ела. Сидела, словно позабыв про еду, и не отводила взгляда от дочек.
Перфильев сел у двери на лавку. Поглядев на скудно накрытый стол, негромко пообещал:
— Тем, кто на уборке будет, завтра муку выдадим.
Надежда отвела взгляд от дочерей, повернулась к председателю.
— Нинка у меня приболела. Не ест вон ничего… Хлебушко-то куда как в пору…
— Со старшей пойдешь — выдам на двоих, полностью. Возьму на себя такую ответственность.
— А за Степку аль не положено? За весну еще… Сколь малый в урочище ломался…
— С ним я полный расчет провел. По совести…
— Он мне все, что выдали, до копейки оставил. Плакал все — как, мама, жить-то будете? А я ему — раньше, ирод, думал бы, когда водку жрал.
— Просил я за них…
— Куда ставить-то меня хочешь? Спина-то не гнется. Какой из меня работник? А на нее глянь, на Верку… Поднимет она сноп?
Старшая приподнялась из-за стола:
— Я пойду, дядя Коля. Куда надо пойду…