Можно было выдержать жесткость А. Ф. Лабзина, если бы за ней не стояло самое обыкновенное властолюбие, и его бесконечные поучения, если бы их существу отвечала его собственная жизнь. Боровиковскому невыносимо тяжело подчиняться голой силе, и он готов переступить через свою деликатность и мягкость, если убеждается в том, что попрана справедливость. Боровиковский конечно же не боец, но от него можно добиться неизмеримо больше уважительностью, нежели окриком, против которого художник способен восстать. Может быть, не резким ответом, скорее сбивчивой и от волнения путаной речью, зато после с трудом подобранных слов приходило решение, а его совсем не просто бывало изменить. Боровиковский отстраняется от А. Ф. Лабзина, отстраняется и от других „учителей“, хотя потребность в духовном общении, в анализе человеческих чувств и побуждений продолжает в нем жить и толкать на поиски иных союзов, которыми так богата общественная жизнь России после разочарований, принесенных 1812 годом. Не случайно по существу все декабристы проходят через практику масонских лож.
„В то время существовали в России люди, известные под именем
Он до конца поддерживает добрые отношения с Державиным, но в портрете 1811 года и его выполненной для Российской Академии копии (в настоящее время первый во Всесоюзном музее А. С. Пушкина в г. Пушкине, второй — в Музее Института русской литературы Академии наук СССР) одинаково трудно узнать и поэта и художника. Насколько резко изменился облик состарившегося Державина, превратившегося в благообразного добродушного старичка, затянутого в усыпанный орденами сенаторский мундир, настолько иной стала кисть Боровиковского — жесткая, с четко пролепленными объемами, большими цветовыми плоскостями и мелочно разделанными деталями костюма в эта живопись сосредотачивает все внимание не на настроении и его оттенках, а на характере человека, в который как бы вчитывается художнику.
Новый образ Державина заставляет вспомнить пушкинские строки воспоминаний о лицейских годах: „Державина я видел только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году на публичном экзамене в лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать руку, написавшую „Водопад“. Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь выйти? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил свое намерение и возвратился в залу. Дельвиг рассказывал мне это с удивительным простодушием и веселостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил: он сидел поджавши голову рукою; лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы. Портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен русской словесности. Тут он оживился; глаза заблистали, он преобразился весь“. Этот момент недолгого оживления и успевает подметить и передать Боровиковский, но именно момент. Слишком легко себе представить, как исчезнет тронувшая губы легкая усмешка и блеск глаз скроют отяжелевшие веки.
Державин заказывает свой портрет Боровиковскому в год, когда основанный им кружок писателей-архаистов, выступавших против карамзинских литературных реформ, превращается в общество — „Беседу любителей Российского слова“. Былые дружеские собрания превращаются в открытые заседания, происходившие с необычайной торжественностью в петербургском доме поэта. Державина начинает привлекать внешняя пышность, данью которой становится и написанный двумя годами позже, уже после Отечественной войны, портрет жены на фоне любимой ими обоими „Званки“, на пологом берегу Волхова, в покоившем его старость сельском уединении.