Джим закрывает глаза. И так понятно, что он попытается «жить для себя». Не будет изводиться целибатом, хотя бы потому, что это вредно. Примется за построение карьеры хирурга. Но не ждать Арсения – как?
Впустить кого-то чужого в свою жизнь, в свою постель – как?
– Да просто не думай. Делай, что в голову взбредёт. – Арсений перевешивается через край кровати. И, оттуда: – К шее прикоснуться дашь? Я не настаиваю.
– Вот и не надо.
Кровать скрипит под перемещающимся центром тяжести в лице долговязого художника. Хорошо, что не нужно объяснять причины своего отказа.
– Мне нравятся мои свитеры. Они удобные, функциональные, а остальное не имеет значения.
– Как знаешь. – Он кивает и укладывается рядом. Кладёт руку поперёк груди, пристраивает голову на подушке. – Я задремлю? Минут на пятнадцать.
– Спи, – скользнуть пальцами в его волосы. Мокрые. – Я ещё пободрствую.
Комната серая.
Арсений курит, лёжа на спине. Дым серый. В серости присутствует картина. В неё утекают краски. Остальное – вата. В этой вате присутствует нечто фоллоподобное. Черного цвета.
Последние две недели они работали над фоном. Картина продлилась вглубь, увеличив комнату. Теперь, если стоять у самой картины и смотреть не на неё, а в зеркало напротив, начинало казаться, что можно пройти ещё, до теряющейся во мраке стены. А иногда казаться переставало: просто так и было на самом деле.
Так и надо.
Пока они с Кукловодом писали фон, они были безумно вместе. В одной общей тоске по уходящей вечности.
И было в этом всём пустое, недостаточное: не хватало ерунды какой-то, мелочей, кабинета, бардака, красного дивана с исшорканной обивкой, на котором прежний Кукловод жёстко трахал его и хотел навеки присвоить вопреки всем словам о свободе; не хватало окон, выходящих на городок Вичбридж, виски в стаканах, запаха фолловского шампуня от собственных волос, мешающихся ваз и книг на полу; не хватало наспех сделанных бутербродов с густым ароматом копчёной ветчины и свежих огурцов, редких новостей от своих, подгоревшей овсянки, алчного запойного рисования по ночам, без сна, одержимого тёмной страстью взгляда напротив; ощущения, что есть куда возвращаться.
Всё это было слишком живо для них теперь. Осталась жажда рисовать; сухая, яростная. Этой жаждой, как Арсению казалось, он сам себя насиловал, работая над картиной, и получал то же мазохистское наслаждение, перемешанное с дикой экзистенциальной тоской. Что оно было, что? Слов не находилось.
Ночи становились длиннее. Фон по большей части был завершён, и Арсений как-то пасмурным вечером принялся писать фигуры Фолла-Кукловода.
Кукловод этой ночью, когда Арсений вернулся на матрас, не выпускал его до рассвета; и он не сопротивлялся.
После лорд начал меняться. Началось с незначительного: вечерний чай, Кукловод очень по-фолловски водил пальцем по кружке с чаем, по самому ободку. Потом – случайно словленная интонация, неуловимо изменяющиеся черты. Задумчивость вместо порывистой резкости. Она выступала в отдельных движениях, как каркас разрушенного здания через туман.
Арсений провожал уходящего в картину Кукловода, по ночам трогая его запястья. Чтобы ощущением – пульс. Догадкой, скорее.
Хотя что такое реально
Художник в нём извивался в корчах по своему лорду. Арсений включал лампу, подтягивал ближе и рисовал на его запястьях узоры. Тогда нутро переставало раздирать тоской. Он баюкал художника в себе, пел ему колыбельные переплетением линий на чужой коже.
Со стены на него не смотрел его Джим. Он был до безумия реален, но Джима интересовало отражение в зеркале. Джим был занят. Арсений отдавался Кукловоду под отсутствием джимова взгляда на себе. Засыпал после, обесточенный, вжавшись во влажные простыни.
Дни были серыми. Ночи дымчато-звёздными, холодными, утра – с серебристой поволокой росы. Во дворе тёмно-серые кусты плавились огненной ржавью рябиновых кистей и кровавыми брызгами алели ягоды лимонника.
Арсений жадно вдыхал мир через окна.
Кукловод стал молчать с утра до ночи. Всё чаще водить пальцем по кружке. Всё задумчивее в перерывах между рисованием сидеть на стуле.
Арсений докурил, воткнул окурок в тарелку с остатками крошек – от печенья – и подошёл к окну, высунувшись наружу.
Серебряная дымка звёзд рассыпалась по небу, высветлила черный до светло-серого. Воздух тревожно пах дымом и терпко – влажной корой. Воздух зябкий. В нём звенела тишина.
Лето уходило.
Он лег на подоконник спиной, мгновенно вздрогнув – холодная поверхность коснулась оголённой полоски кожи между джинсами и задравшейся майкой. Небо обрушилось на него сверху своей седой бесконечностью.
Подошедший Кукловод молча прислонился плечом к оконной раме.
Это не его Кукловод. Тот скорее сказал бы, что Арсений теряет время на безделье. Этот – смотрел с ним.
Арсения разрывает тоской. Он хочет снова попросить у Джима морфий. Но Джим смотрит в зеркало, просить бесполезно.
Джим занят, Арсень. У него много важных дел.
А Кукловод…
Губы дёргаются в нервической усмешке. Это призрак, тень, фантом, это пустышка от Кукловода, сухой кокон.
Сегодня он уйдёт.
Осознание – ледяная игла.