Кризис пережил не только я, примерно в то же самое время его пережило все авторское кино (еще не было мерзкого слова «артхаус»). В какой-то момент «кино не для всех» стало превращаться в элитарное явление без демократической подпитки, и это был явный симптом заката модернизма. Осталось в прошлом время, когда широкая публика отождествлялась с этим узким кругом: масса хотела стать элитой. В России эта тенденция продержалась дольше и отмерла даже не сразу после перестройки. Когда показывали первые фильмы Александра Сокурова (я как раз занимался тем, что снимал их с цензурной полки) в конце 1980-х годов, когда на экранах появились «Скорбное бесчувствие», «Одинокий голос человека», то на афишах можно было прочесть: «Это фильм для избранных», буквально так. Люди рвали кассы на части, потому что мечтали войти в круг избранных.
Но потом все стало стремительно меняться. Те боги, на которых мы молились, – те же Бергман и Тарковский – в восприятии многих поблекли. Потому что появились новые ценности, более прагматические, связанные скорее с материальным миром, чем с духовным. Про это великолепно рассказал мне однажды Глеб Панфилов, режиссер, имевший непосредственное отношение к тому, о чем мы говорим. Как-то Панфилов вдвоем с Александром Миттой посмотрели один из фильмов Бергмана, который был панфиловским кумиром. А Митта после просмотра сказал: «Знаешь, что-то мне кажется, Бергман устарел». Дальше цитирую Панфилова:
«Меня передернуло прямо от такого кощунства. Я сказал: ну что ты, как может устареть Бергман, это вечная ценность! Но Митта как будто сглазил мне моего Бергмана. Через некоторое время я сам стал ощущать, что он словно устарел. Или мы просто вошли в другую эпоху, в которой уже нет того совпадения по частоте, которое у нас было с Бергманом, с Тарковским и так далее. Это перестало быть модным, это перестало быть престижным, само это слово появилось – „престиж“».
Это новое слово означало, что престижно быть богатым, престижно быть успешным. Пришла другая система ценностей. Бергману и Тарковскому в ней места не было. И это совпало с приходом постмодернизма в культуру, в том числе и в кино. Появились Альмодовар, появились братья Коэн, Дэвид Линч, Тарантино, наконец – и вот мы оказались в совершенно другом культурном поле. Тарковский в него не вписывался, и, судя по всему, он должен был бы остаться где-то далеко в архивной истории кино. Кроме того, как всегда у больших художников, появилось довольно много эпигонов Тарковского, которые стали раздражать. Это рождало и закрепляло чувство неприязни к авторскому кино как таковому. Как будто бы нам так долго навязывали его чуть ли не насильно… Помню, как одна наша «народная» режиссерша сказала, что произошла тотальная сокуровизация. Заставляют смотреть Сокурова, навязывают зрителям, которым совершенно не хочется этого. Зритель новой эпохи сам хочет выбирать, но для него нет принципиальной разницы «между сапогами и Шекспиром», у него нет иерархии ценностей, нет культов и нет кумиров. А если надо, он сам их заново создаст по своему усмотрению.
В общем, это и есть эпоха постмодерна, которую мы прожили, и которая, видимо, сейчас подходит к своему историческому концу. Очень часто в то время говорили о смерти автора, это было одно из ключевых понятий. Одновременно на каждом углу говорили о конце истории. Два избитых места в финале XX века. В преддверии миллениума хотелось похоронить Историю и вместе с ней Автора (оба слова – с заглавной буквы) как ее активного персонажа, как протагониста этой истории.
А потом наступил XXI век, и что-то в воздухе снова изменилось. Что именно – трудно было сначала понять, поворот обозначился не сразу, но уже после событий 11 сентября 2001 года стало понятно, что наступил настоящий XXI век и что на самом деле никакого конца Истории не будет. Конец истории кончился. И мы переживаем ее очередное начало. Стало понятно, что XXI век тоже будет веком войн, революций, больших исторических потрясений, межэтнических, религиозных, цивилизационных конфликтов. Говорить о конце истории могли только наивные постмодернисты прошлого столетия.