После ужина мама хлопала в ладоши и плакала. Из родительской спальни раздавались ритмичные шлепки, словно кто-то дотрагивался до гигантских водорослей, и они тут же лопались. Эти звуки всегда сопровождали мамины слезы. От радости она в ладоши не хлопала. Громкий смех, громкий голос, резкие движения и внешние признаки чрезмерной веселости, как правило, являлись предвестниками рыданий.
— Не могу видеть твою пьяную рожу и эти грязные сгнившие полы!
— Какие же они грязные?! Ты их мыла три часа!
— Их сколько ни мой — рухлядь, трухлявая гниль, убожество, кошмар! Любой мужчина уже бы давно все поменял! А мебели этой сколько лет? Дверца у шкафчика на кухне на соплях, не ровен час оторвется! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Гантер слушал мамины крики из своей комнаты и знал, что эти крики прогнали его сон, и теперь ощущение сосредоточенности в воздухе не рассеется часов до трех утра, и ночью сквозь чуткую тишину до него будет долетать скрип родительской постели, прерывистое дыхание и толчки пространства — как во время землетрясения или урагана. Затем на какое-то время дом утихнет, но не успокоится, его призраки притаятся на несколько минут, может, на час, как меткий стрелок в кустах на охоте, и снова мать ударится в истерику. Будет плакать, замолкать, — затем всхлипывать, замолкать — затем плакать снова и снова.
Отец Гантера предпочитал не говорить о том, как умерла его жена. Утонула в ванной — и все. Как женщина, обожавшая плавать в волнах и в хорошую погоду часами не вылезавшая из воды, отмахавшая огромные расстояния вдоль берега и за буи, за скалы, на дикий пляж и обратно (когда мама с папой и с Гантером отдыхали на море, рыбаки свистели маме с лодок, потому что она внедрялась в их «профессиональную зону» и на глубине отпугивала треску), как такая женщина могла утонуть в ванне, Гантер даже не спрашивал. Он знал, что мама утонула в ванне от депрессии, в которую папа никогда не верил.
— В наше время напридумывали много умных слов, чтобы не называть вещи своими именами. Если человек распущен до безобразия, значит, он депрессией болен. В поле бы пахала каждый день, не было бы депрессии. Семерых детей бы кормила, не было бы депрессии. Старую мать из Эльзаса забрала бы домой, ухаживала бы за умирающей денно и нощно, не было бы депрессии, — возмущался отец, когда сын приходил из школы, где одноклассники по горячим следам, наслушавшись то ли родителей, то ли преподавателей, с интересом выясняли у товарища, утопилась его мать или приняла пузырек снотворного, как Мэрилин Монро.
Гантер не задавал вопросов, только рассказывал отцу о том, что болтают в школе, и отец пытался объяснить — себе самому — в чем же было дело.
— Понимаешь, сынок, у мамы жизнь сложилась удачно. Она работала на любимой работе, всегда хотела преподавать историю… Мама наша была возвышенная натура. Только дура полная, прости Господи. Все ей чего-то не хватало. Потом ты родился. Она плакала от счастья. Несколько лет мы прожили спокойно, без истерик. Пока ты был совсем маленьким. А потом как с цепи опять сорвалась… Я еще до свадьбы знал, что она нервная. И мать ее нервами страдала. Да кто же знал…
Гантеру хотелось спросить, жалеет ли отец, что женился на матери, жалеет ли, что та сломала его жизнь, но понимал — это уже неважно, ведь все равно время не вернуть. В любом случае, если отец иногда и кричал, Гантер на него не сердился.
Саша прислала второе сообщение, и только тогда Гантер откликнулся: «Сегодня не могу. Извини. Сегодня не получится».
Нина улетела в Париж, доктор Зольцман занимался своими делами, а Васе Петрову становилось все хуже и хуже. Приступы тахикардии участились, и теперь за ними следовали довольно продолжительные периоды беспамятства, во время которых пациент хоть и понимал, кто он и почему находится в больнице, но напрочь забывал самые элементарные вещи — например, что такое дом, ресторан, пешеходный переход, завод, суд, парламент, пищеварение.
— Я ему ложку даю для каши, а он на нее смотрит как баран на новые ворота и говорит: «Что это?» — сплетничала медсестра Ира с другой медсестрой, пока Вася якобы спал.