Самое удивительное, что на Крохмальную улицу — улицу его детства — Цуцика приводит именно Бетси. Как зачарованные бродят они оба вдоль иешив, синагог, старых лавок и потеменевших от копоти домов, с наслаждением вдыхая "привычную вонь дешевого мыла, смальца и лошадиной мочи". Еврейская улица пробуждает в них обоих давние воспоминания, ностальгию по детству, по тому миру, от которого они отказались, — миру, живущему в своем особом ритме, по своим законам; миру такому неказистому снаружи, но наполненному тем особым смыслом и светом, постичь который можно только оказавшись внутри него.
"Если бы все это можно было увезти в Америку!" — вздыхает Бетси.
Но увезти, чтобы потом посещать это улицу как своеобразный этнографический музей, как раз ничего нельзя. И Бетси спешит побыстрее освободиться от накатившегося на нее наваждения, стряхнуть его, вернуться в ставший привычным такой уютный мир, где нет этих допотопных, бранящихся, неприятно пахнущих евреев и где принято говорить о Боге с легкой иронией.
Бетси торопит Цуцика, начинает, как ребенок, ныть о том, что она проголодалась, но тот словно ее не слышит. В отличие от Бетси, ему нравится бродить по Крохмальной, он вдруг начинает осознавать, что этот мир ему куда ближе, чем тот, из которого они только что сюда пришли, и сознательно растягивает свое пребывание в нем.
Это еще не раскаяние, не покаяние, но Цуцик явно переживает то, что на иврите и на идиш обозначается тем же словом, что и "раскаяние". Это — "тшува", возвращение.
И окончательно это возвращение происходит, когда он встречается с Шошей — инфантильной, может быть (а может и не быть), психически не совсем полноценной подругой своего детства.
Чудо заключается уже в том, что Шоша жива — он-то, Цуцик, был твердо уверен, что Шоши давно нет на свете. Все жизненные обстоятельства, вся логика событий, сама хрупкая субстанция Шоши не должны были позволить выжить в эти страшные годы войн, голода и пандемий.
Но она жива! Жива попреки этой самой логике, вопреки своей хрупкой субстанции и самое главное — она почти не изменилась за эти годы. "Шоша не выросла и не повзрослела", — сообщает Зингер и ставит точку в этой короткой, рубленой фразе.
А Шоша, узнав в Цуцике Ареле, забрасывает его вопросами, напоминает ему о счастливых днях их детства, и Грейдингеру приходится сделать над собой усилие, чтобы внять просьбам Бетти и покинуть дом Шоши и ее матери Башеле.
В ту же ночь он впервые спит с Бетси, спит с любовницей своего благодетеля, валится с ней в постель, пытаясь вслед за ней стряхнуть в неистовом блуде наваждение этого дня.
Но наваждение не желает стряхиваться, и Ареле вновь и вновь возвращается на Крохмальную улицу, чтобы продолжить свой странный роман с Шошей.
И вроде бы он и сам, как и Бетси, прекрасно понимает всю нелепость, всю ненормальность этого романа — и одновременно чувствует, что не в силах от него отказаться!
То ли с нежностью, то ли с иронией наблюдает он за тем, как Шоша не может выбрать конфету из шоколадной коробки, и вспоминает, как в какой-то книге по психиатрии он вычитал, что невозможность сделать выбор даже в мелочах — симптом психического расстройства. С той же то ли нежностью, то ли иронией выслушивает он признание Шоши, что она до сих пор мочится в постель, что у нее не наладились месячные, и все больше и больше привязывается к ней, уже не мысля своей жизни без этих поездок на Крохмальную улицу — улицу своего детства.
"Что это? Акт мазохизма? Помешательство? Что ты вообще нашел в этой Шоше?!" — спрашивает Цуцика Бетси.
"Себя", — коротко отвечает он.
Что же такое Шоша?
Что притягивает молодого, подающего надежды, образованного, современного Грейдингера к этой полудевочке с расстроенной психикой, оторванной от реальности современного мира, мочащейся в постель? Почему этот образ так дорог Башевису-Зингеру и что он, собственно говоря, хотел в него вложить?
Безусловно, Шоша — это само воплощение женственности, и именно это делает ее образ одним из самых мощных женских образов не только в нашей национальной, но и всей мировой литературе. Она чувственна и невинна одновременно ("Ареле, сделай со мной ты сам знаешь что", — так она просит о близости). Она — образец верности и преданности, она — тот самый идеал женщины, о котором, в принципе, втайне мечтает каждый мужчина…
И все-таки Башевис-Зингер вкладывает в этот образ куда больше, с усмешкой скрывая разгадку главной идеи книги за уменьшительным, почти пренебрежительным именем своей героини.
И для того, чтобы понять это, нужно вспомнить, что полное имя Шоши — Шушана. А Шушана на иврите — это лилия, тот самый цветок, который является в Библии символом и олицетворением народа Израиля.
В своем классическом комментарии к «Песне песней» Раши поясняет: это означает, что «народ Израиля средь других народов дорог Богу и любим Богом, как лилия — прекрасный и совершенный цветок, выросший посреди терний».
После этого многое становится понятным.