В это время происходит, очевидно, и почти не замеченный историографией пересмотр образа Александра I. Современные исследования, интерпретирующие отношение поляков к монарху, касаются в основном оценок его деятельности как «восстановителя Польши»[1709]
и не затрагивают вопрос смещений, произошедших в период восстания. Сохранившиеся в архивах материалы, однако, позволяют скорректировать эту перспективу. В РГВИА, а равным образом и в запасниках Музея Войска польского в Варшаве хранятся разрубленные, порванные, то есть подвергшиеся, по выражению российских источников того периода, «издеванию» портреты императора Александра I[1710]. Показательны и карикатуры, которые собирало после восстания Третье отделение. На одной из них император Александр I был изображен в виде роженицы[1711], отдыхающей в постели под пологом. В ногах у императора был изображен малыш-поляк, на голове которого красовалась четырехугольная шапка-«конфедератка». Жест поляка – две вытянутые в направлении Александра руки, большой палец одной из которых приставлен к носу, – читается как знак плутовства или обмана. Император таким образом предстает в образе глупца, породившего Польшу и оказавшегося обманутым ею[1712].Указания на реактуализацию истории русско-польского противостояния, однако, недостаточно, чтобы объяснить механику происходивших в это время изменений. Так, непонятно, в частности, как быстро общество, принявшее установки позитивного порядка (дружба, братство, приязнь, любовь), могло от них отказаться, реконструировав не востребованный властью ранее образ противника, соперника или врага? Отметим, что вопрос здесь заключается не столько в возможности быстрого переключения восприятия, сколько в выборе стратегии в момент получения от власти разнонаправленных сигналов.
Прежде всего следует сказать, что концепция поляка-брата, на первый взгляд отброшенная в сторону, в действительности не демонтировалась полностью. Так, российская пресса, отражавшая позицию, которую многократно проговаривали император и близкие к нему чиновники и военные (указание на привилегии, полученные Польшей, и недоумение относительно причин произошедшего), писала о конкретных виновниках восстания и акцентировала внимание на возможном вмешательстве извне. Например, «Северная пчела» в статье «Известия о Варшавском мятеже и причинах онаго» указывала, что «не обращая внимание на благоденствие края, возникшее при… отеческом управлении, пылкое, нерассудительное юношество увлеклось лжеумствованиями превратных себялюбцев»[1713]
. В материале практически сразу возникала фигура П. Высоцкого как инициатора восстания, а затем поименно перечислялись его соратники, аттестовавшиеся как уже известные «духом буйства и превратным образом мысли»[1714]. Все поддержавшие беспорядки описывались как «жертвы» распространившегося «пагубного учения», молодые люди, не имевшие «понятия о состоянии Родины», однако умело управляемые «невидимыми силами», «ищущими выгод в ниспровержении законного порядка»[1715]. Подобная персонификация виновных резко противоречила образу восстания, о котором писали А. С. Пушкин, В. А. Жуковский или И. И. Дмитриев и который А. Х. Бенкендорф соотносил с «национальной войной». Иными словами, Россия, с одной стороны, воевала с извечным врагом, с теми, кто пришел на ее землю в 1612 или 1812 г., и вместе с тем, с другой стороны, противостояла сумасбродам, которые увлекали за собой ни в чем не повинных польских офицеров, чиновников и студентов.Очевидно, определенное значение имел и тот факт, что именно в это время все привилегии, предоставленные Польше, стали последовательно приписываться императору Александру I. Именно он был, в рамках разворачивающегося нарратива, предан поляками, именно его любовь была отринута. О недавней коронации 1829 г. как о благодеянии, каким ее видел в начале восстания император, не говорили. Этот ход, конечно, не был случайным. Помимо того, что Николай выводил себя из-под критики, вся ситуация смещалась в сторону от актуальной политики, а обсуждение причин и следствий увязывалось с категориями эмоционального порядка.
Старые установки (не являвшиеся в действительности старыми) и новые позиции сталкивались, формируя у участников событий систему реакций, в рамках которой то или иное решение оказывалось порой неочевидным с точки зрения текущей обстановки, но вполне созвучным прежним позициям и трактовкам. В этой связи обращает на себя внимание обсуждение современниками действий русской армии в Польше, которое зачастую выходило на уровень дискуссии о медлительности войск, нерешительности ее командования и многочисленных неверно принятых решениях. Отметим, что историки, прежде всего военные, анализировавшие действия Константина Павловича, И. И. Дибича и И. Ф. Паскевича, часто отмечают, что применительно к 1831 г. «субъективные причины неудач… были налицо»[1716]
.