Светлыми были лица обеих матерей, светлым был день, когда родили они своих первенцев, — каким единственно верным и точным был избранный для этого бело-голубой цвет!
Я снова медленно проследил взглядом за двумя дорогами, разбегающимися от дверей часовни в разные стороны, и все же, в конце-концов, сходящиеся в одной и той же точке — на Голгофе.
«Неужели все мы идем к ней, каждый к своей? Неужели каждый несет на себе свой крест, и как ни пытайся, в конце-концов окажешься там и только там? А в чем же тогда разница между нами? Не может ведь одинаковое для всех начало и одинаковый, в общем-то, конец, уравнять наши судьбы. Значит, разница в том, что мы сделаем между рождением и смертью, какой дорогой пойдем, кого защитим, кому поможем, что создадим и что разрушим».
И я опустился на колени, ожидая и надеясь, что беспокойные мысли, не оставляющие меня вот уже третьи сутки, сегодня приведут к чему-то окончательному и я узнаю, как приступить мне к задуманному мною делу — книге, которая была бы нитью Ариадны{29}
в запутанном лабиринте жизни.Не помню, когда я молился так истово, умоляя Господа раскрыть тайный смысл ниспосланного мне сновидения. Я молился за себя, за тысячи моих товарищей, сгинувших на чужбине, за тысячи идущих на смерть, по старой тропе крестоносцев.
Я молил Господа дать мне силу и отвратить детей Его от пагубы, ибо сон этот — верил я — ниспослан мне свыше, и черная туча, низвергающая молнии, это, конечно же, слепая и темная ярость сарацин, а цветущий луг, по которому бешенным галопом мчатся наши кони — это наша жизнь, которую мы стараемся как можно скорее остановить позади, ради того, чтобы подставить свои головы под синие молнии их дамасских сабель.
И еще я молился о том, чтобы Господь не только вразумил меня, от чего следует предостеречь моих читателей, но и открыл бы мне то, что следует им делать.
И выходило, что если отбросить в сторону мечи и арбалеты{30}
, то рукам человеческим не останется ничего иного, кроме рукоятей плуга, мастерка строителя и кистей художника.Я поднялся, когда солнце уже немного сместилось к югу, и лучи его падали в часовню через стекла синие и фиолетовые, окрашивая этими тревожащими сердце цветами фрески на стенах.
И вдруг я понял то, над чем никогда ранее не задумывался: понял, почему Армен именно в таком порядке расположил стекла в башенке капеллы — от белого до черного. Эти цвета были символом земного человеческого бытия. Человек шел по дороге судьбы, свершая свой жизненный круг ~ единственный и неповторимый. И вместе с ним, над ним, и впереди него шло светило, зажженное Господом в первый день творения, свершая свой вечный — равный вселенскому времени — солнцеворот.
А дорога жизни, что ни ближе к концу, окрашивалась в цвета, которые в конце переходили в черный, означающий закат светила и мрак небытия.
И не случайно предпоследним цветом был темнокрасный — цвет крови, который чаще всего предшествовал концу.
Я ушел потрясенный и до самого вечера лежал в опочивальне, заложив руку за голову и бездумно уставившись в потолок. Я не пошел ни завтракать, ни обедать. Лишь к вечеру, почувствовав изрядный голод, я пошел в коровник и попросил дать мне кружку молока. В кухмистерской Ханс дал мне кусок свежего хлеба, участливо осведомившись, не заболел ли я.
— Заболел, Ханс, и, кажется, надолго, — ответил я и невесело улыбнулся.
— Может, привести из города лекаря? — с беспокойством спросил одноглазый.
— Лекарь мне не поможет, — произнес я обреченно. И так как я и сам верил в бесполезность медицины при недуге, охватившем меня, то тон мой оказался настолько искренним, что Ханс не на шутку встревожился.
— Тогда, может быть, позвать священника? — спросил он испуганно.
— Подождем, Ханс. Попробую справиться с недугом собственными силами.
Вернувшись из поварни, я очинил перья, налил чернила и положил перед собою стопку бумажных листов. Глубоко вздохнув, истово перекрестился и взялся за перо. «Книга странствий*, тщательно вывел я наверху первого листа, и чуть помедлив, написал первую фразу:
«В то самое время, когда король венгерский Зигмунд готовился к походу против язычников, я, Иоганн Шильтбергер, вышел с родины, а именно из баварского города Мюнхена, вместе с господином Леонгартом Рихартингером. Это было в 1394 году. Возвратился же я из язычества в 1427 году по Рождеству Христову».
В 1427. Через тридцать три года. От четырнадцати и до сорока семи… Просто написать. Умешается всего в две строки. Собственно, а что здесь такого? Надпись на могильном камне иногда умещается и в одну строку, а за нею может стоять и судьба человека, прожившего сто лет.
Я еще раз обмакнул перо и решил предварить моих читателей.