И он на самом деле покинул ее, томясь любовью, но подчиняясь пронзительному трубящему рогу, зовущему в путь. Но на прощанье, — в мечтах, только в мечтах, — он еще раз припал к ее груди:
Волькенштейн был настоящим поэтом, и потому мечта и правда в его стихах были неотделимы друг от друга. И потому последней строкой этой элегической истории была печальная правда о разлуке — непреодолимой, как сама судьба.
— Он, кажется, пришел в себя, — услышал я лекаря-итальянца. — Я свое дело сделал, теперь ваш черед.
Я сел на край постели больного и взял его за руку.
Рука была холодной и иссушенной.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — сказал я и поглядел в лицо Освальду. Глаза его были полуоткрыты, дыхание было частым и неровным. — Ты слышишь меня, сын мой? — проговорил я, голосом прерывающимся от волнения, и Освальд еле заметно кивнул головой. Я сделал знак итальянцу, чтобы он удалился, и лекарь, с сочувственным пониманием взглянув на меня, тотчас же вышел из комнаты.
Мы остались одни. Я изо всех сил всматривался в лицо Освальда и не мог найти в этих чертах ничего общего с девятнадцатилетним трубадуром и миннезингером Волькенштейном.
— Можешь ли ты рассказать мне о поступках, которые ты считаешь противными Богу, дабы я умолил Господа отпустить твои грехи?
Освальд снова еле заметно кивнул.
И тогда я спросил:
— Не нарушал ли ты заповедей Господних, не повинен ли в семи смертных грехах и самом тяжком из них — убийстве кого-нибудь из ближних своих?
И Освальд еле слышно проговорил:
— Убивал, святой отец. Убивал неверных, когда ходил в поход для освобождения Гроба Господня. Один раз, отче, убил я тогда человека. А еще два раза — в походе против язычников — пруссов. И трижды во время походов против еретиков-гуситов. Еще раз по дороге в Святые места, когда шел я пилигримом в Иерусалим. И всего за мою жизнь убил я семь человек.
Я молчал: Освальд и без меня знал, что убийство неверного грехом не является.
— О чем ты молил Господа, дойдя до Иерусалима?
— О том, чтобы женщина, пославшая меня в Иерусалим, стала моей женой.
— И Господь внял тебе?
— Нет, отче. Когда я возвратился из Палестины, я узнал, что моя возлюбленная не дождалась меня и вышла замуж.
— И ты оставался безбрачен?
— Я не женился шестнадцать лет и только в 1417 году обвенчался с моею нынешней женой Маргаритой, урожденной фон Шванчау.
— Твой брак был по любви?
— Нет, отче.
— Ты не знаешь за собой никакого большого греха, за который Господь так жестоко наказал тебя? Ибо жизнь с женою не по любви — весьма суровая кара. Едва ли не самая жестокая.
— Знаю, отче. Я совершил братоубийство.
— Ты убил брата? — спросил я пораженный, стараясь голосом не выдать охватившего меня волнения.
— Не совсем так, отче, — ответил больной. — В битве под Никополем, во время моего второго крестового похода, смертельно испугавшись плена, я сбросил с коня мальчика-оруженосца, который протянул мне руку помощи… — Освальд помолчал, потом совсем шепотом добавил: — Он чудом уцелел, этот мальчик, и вернулся на родину через тридцать три года.
— Ты точно знаешь, что это именно так?
— Да, отче. Он живет не очень далеко отсюда, в Баварии, в замке Фобург.
— А у тебя не было желания повидаться с ним и испросить у него прощения?
— Всю жизнь я ношу в себе это желание. Я засыпаю, думая об этом, и просыпаясь, предаюсь тем же размышлениям.
Освальд замолчал. Пот выступил у него на лбу, дыхание стало еще более слабым и прерывистым.