Первого везли на осле, повернув лицом к хвосту животного, еще двое шли пешком, держа в руках высокие зеленые свечи. Четверо «родственников» инквизиции так же, как и первые двое, в белых балахонах и капюшонах несли носилки, на которых недвижно лежал еще один осужденный, наряженный в высокий островерхий колпак и ярко-желтую хламиду, разрисованную изображениями черных чертей, скачущих меж красными огненными сполохами. Другие осужденные были одеты так же.
Увидев несчастных узников, я впился глазами в лица тех двух, которые шли пешком, потому что едущего на осле посадили вперед спиной, и мне была видна только его худая длинная спина, седые космы, выбивающиеся из-под дурацкого колпака и тонкие голые ноги, почти волочащиеся по земле.
«Нет, это — не Томаш, — с облегчением подумал я. — Он намного ниже ростом и не такой худой».
Но зато в одном из двух идущих следом я совершенно отчетливо распознал Ульриха Грайфа. Он шел, не поднимая глаз, ссутулившись, вобрав голову в плечи.
Второй узник, шедший рядом с ним, тоже еле волочил ноги. Из-за того, что и Ульрих, и его сосед шли, уронив головы, их бумажные колпаки торчали как нелепые наконечники, направленные в лицо и грудь того, что ехал на осле лицом к ним. Я надеялся, что, когда Ульриха проведут мимо меня и Освальда, он хотя бы взглянет в нашу сторону, но он так и прошел, не подняв глаз и не повернув головы. На носилках лежал Томаш. И, несомненно, он был мертв. На своем веку я видел тысячи убитых, и мне довольно было лишь взглянуть на него, чтобы в этом убедиться. Более того, я мог бы присягнуть перед любым судом, что он умер не от изнуряющей хвори и не от долгих мучений, а был убит мгновенно и безбо-лезненно: такие мертвецы очень уж похожи на уснувших. И можно было бы подумать, что Томаш спит, если бы не широкая белая холстина, обматывавшая его шею: холстина не везде была белой — она напоминала брусничную поляну, засыпанную первым снегом — чистым неглубоким, сквозь который проступали чуть подмерзшие краснокоричневые пятна ягод.
«Ему перерезали горло, — догадался я и туг же спросил себя: — но зачем?»
Увиденное как будто загородило от меня все, что происходило на площади. Я, как во сне, смотрел на шеренги инквизиторов, фискалов, «родственников», медленным, но четким, почти военным строем вступающих на площадь.
Я почти не воспринял дальнейшего представления — преступного и постыдного, — когда осужденных усадили на скамьи перед помостом и снова начали уговаривать, увещевать, выспрашивать.
Я пришел в себя лишь тогда, когда на помост взошел монах-инквизитор и начал читать приговоры. И хотя читал он громко и внятно, я ровным счетом ничего из услышанного не понял — латынь не была моим любимым языком. Но по тому, как вели себя люди, сидящие на скамье для подсудимых, я понял многое.
Первым приговорили худого старика, привезенного сюда на осле. В момент, когда инквизитор прочитал последнюю строку приговора и замолчал, старик выронил из рук свечу и сполз со скамейки на камни площади. В толпе засмеялись.
Многие, как и я, не понимавшие, о чем это только что говорил инквизитор, сначала зашушукались, потом стали переговариваться и, наконец, закричали:
— Что это читал святой отец?
— Скажите по-человечески, не умудрены мы, темные!
Стоявшие в толпе монахи с нескрываемой важностью и напускным сожалением степенно отвечали:
— Ересиарх Андрей из проклятой Богом секты Оребитов будет предан огню.
— Погреется! А то, вишь, зазяб, ноги не держат!
— Труса празднует, чертов еретик!
Меж тем инквизитор начал читать второй приговор. Среди латинской тарабарщины я услышал имя «Томаш» и понял, что приговор предназначен мертвому скриптору.
Когда инквизитор замолк, к носилкам, стоящим возле помоста, подошел палач и плюнул на мертвеца.
И тут же к носилкам ринулась толпа «родственников» инквизиции. Они выкрикивали гнусные ругательства и, исказив рожи со сладострастием безумцев, тем не менее хорошо понимающих безнаказанность творимого ими, плевали на труп.
А две женщины — старые, иссушенные постами и злобой — начали было пинать покойника, но стражи подхватили их под руки и оттащили от носилок.
— А с этим-то дохлым еретиком, что сделают? — снова заинтересовались зеваки.
— Тоже предадут огню, — смиренно разъяснили сведущие в латыни, монахи.
— А ему-то не все ли теперь равно?
— Не скажи, сын мой, — резонно возражали грамотеи. — Одно дело лежать на кладбище среди христиан, и совсем другое — когда твой пепел высыпят в реку.
Любопытствующие мелко крестились, вздыхали, истово шептали:
— Спаси Христос.
— Не дай Бог такого.
— Спаси и помилуй, Царь Небесный.
Третий приговор касался того, кто шел рядом с Ульрихом.
Я замер и напрягся, вслушиваясь в каждое слово, но снова ничего не понял. На этот раз, не дожидаясь вопросов, грамотеи пояснили:
— Этот легко отделался — бичевание сегодня и десять лет серебряных рудников.
«Слава Богу, — подумал я, — приговор Ульриху будет или таким же, или более мягким — инквизиторы сначала подают самые острые блюда».