— А можно будет взять на прогулку и Освальда? — спросил я, пытаясь сохранить тон, предложенный мне отцом Августином.
— Обязательно. Даже нужно, — ответил он. — А Ханса и фон Цили тебе не хочется видеть? — спросил отец Августин и снова усмехнулся. — Ну, выздоравливай. Послезавтра утром я зайду за тобой, потом мы вместе зайдем за Освальдом и, благословясь, двинемся в центр Мюнхена.
Отец Августин смиренно сложил ладони перед грудью, низко мне поклонился и бесшумно выплыл за дверь, как серое облако, собравшееся на небе, но так и не разразившееся грозой.
В обещанный день, сразу же после необычайно ранней утренней трапезы, почему-то обильной и сытной, в мою комнату вошли двое монахов — молодых, рослых и, судя по всему, не самых слабых в ордене святого Доминика.
— Пойдем с нами, — сказал один из них и, опустив капюшоны почти на кончики носов, доминиканцы повели меня по коридору.
Возле двери Освальда они остановились, затем один из них вошел к нему в комнату и вскоре вывел его в коридор. Освальд был бледен, истощен, сильно хромал, а его правая рука, согнутая в локте, висела на широкой черной перевязи. Мы посмотрели друг на друга, и я почувствовал, как тугой горячий ком поднимается во мне откуда-то из глубины груди к горлу и плотно закрывает его.
Я почувствовал, что у меня текут слезы, и сквозь их пелену все же увидел, как глубокая стариковская складка залегла у Освальда над переносицей, и губы сжались в узкую полоску. Но глаза его оставались совершенно сухими, и в них играл какой-то неистовый горячечный блеск.
Вчетвером мы вышли на улицу. День был пасмурный. Серый снег редкой пеленой бесшумно падал на мостовые и крыши Мюнхена, однако вопреки этому, пасмурному безрадостному дню, чувствовалось, что в городе начинается какой-то праздник, ибо толпы бюргеров с нарядно разодетыми женами и детьми двигались к центру города вдоль домов, стены и балконы которых были украшены лентами, знаменами, коврами и гирляндами искусственных цветов.
Наконец мы вышли на большую торжественно украшенную площадь, оцепленную доброй сотней вооруженных стражников. В ее центре чернел высокий деревянный помост с золоченым алтарем под красным балдахином и стояли рядами скамейки, застланные коврами.
Увидев помост, я сразу же все понял: Мюнхен готовился к аутодафе — акту веры — торжественному сожжению еретиков.
Тысячная толпа, тесно сгрудившись, плотно сомкнулась вокруг площади, оставив только два прохода: один — со стороны тюрьмы, откуда должны были привести осужденных, и второй — на соседнюю площадь, где приговоренных ждали костры, плахи, виселицы и позорные столбы.
Толпа мерно раскачивалась, негромко шумела, сыто и беззлобно пошучивала, благодушно ожидая волнующего, щекочущего нервы бесплатного зрелища.
Наконец действо началось.
За помостом одновременно остановилось несколько карет, возков и открытых повозок. Опуда неспешно, приветливо улыбаясь, начали восходить на помост светские и церковные князья, нотабли и потентаты.
И как в канун сражения при Никополе, когда я стоял у шатра короля Зигмунда, а мимо меня шла титулованная знать и мои товарищи — пажи и оруженосцы — выкрикивали их имена, так и теперь всезнайки из толпы чванливо произносили:
— Вон тот толстый блондин в синем бархатном плаще — маркграф, а в лиловой сутане — епископ. А эта, рыжая — племянница герцога.
— А где сам герцог?
— Что-то не видно нашего Благочестивого. Видно, молится в домовой церкви за души еретиков.
— А не тот ли это господин в черной маске, что стоит сбоку, возле высокой дамы в голубом?
— А, ей-богу, кажется, это он.
Я один, наверное, знал, кто этот господин в черной маске. Это был мой брат Вилли — советник герцога Альбрехта Благочестивого.
И вдруг толпа замерла: где-то вдали возникло еле слышное печальное пение. Головы всех зевак одновременно повернулись к проходу, идущему от тюрьмы. Повернулся туда же и я. Пустой проход почему-то навевал на всех собравшихся леденящий кровь ужас. Казалось, появись оттуда Люцифер{43}
на огненной колеснице — и то станет легче, чем вид этой пустой улицы, с мокрыми поблескивающими камнями мостовой и безмолвными горожанами на украшенных коврами балконах, которые все, как один, замерев, глядели в сторону тюрьмы…А между тем печальное и грозное пение все приближалось, и в какой-то момент все собравшиеся враз почувствовали — они здесь, рядом с площадью.
И вот в проходе появились двое — в белых балахонах, с глухими капюшонами. Они несли два зеленых штандарта с эмблемами инквизиции. Шли они медленно, размеренно, задавая тон всей процессии.
За ними двигалась дюжина каноников со знаменами церковных приходов, обрамленными черным траурным крепом.
Наконец слева и справа по проходу вступили на площадь двумя шеренгами пикинеры и алебардщики в начищенных до блеска кирасах и касках, будто не на казнь послали их, а на парадный смотр или на службу во дворец герцога. Между ними вели осужденных.