Однако в этой работе под «теорией» «имеется в виду» не это, а то, что, воспользовавшись лаконичной формулировкой самих авторов, можно резюмировать так: «Тенденция порождать теоретические проблемы, разбивая термины, которые на самом деле неделимы» (АТ 12). Эта тенденция часто выявляется и локализуется в основных ошибках двух типов: разделении «авторского намерения и значения текстов» (АТ 12) и более широкой или более «эпистемологической» патологии, из-за которой «знание» отделяется от «убеждения», порождая представление, будто мы каким-то образом можем «занять место вне наших убеждений» (АТ 27), так что «теория» становится «наименованием всех тех способов, посредством которых люди пытались выйти за пределы практики, чтобы управлять ею извне» (AT 30). Оба вопроса возникнут и далее, и есть искушение предположить, что иной код или терминология разделила бы их на вопросы, с одной стороны, субъекта и, с другой — идеологии, прежде чем соединить их каким-то образом вместе. Обсуждение такого рода можно было бы преждевременно прервать простецким возражением, заявив, что аргумент Майклза и Кнаппа игнорирует наиболее интересную проблему предмета их критики: почему «разбиение терминов, которые на самом деле неделимы» оказывается, если говорить в их терминах, столь устойчивой ошибкой или заблуждением, и почему столько людей продолжают совершать эту ошибку или вообще когда-либо допускали ее. Ошибки и заблуждения — это, как обычно считается, дело личное, результат глупости или путаного мышления, но рассматриваемая ошибка приобретает размах исторической тайны, наиболее адекватной первой реакцией на которую может быть лишь реакция самого Майклза, весьма характерная: в «Золотом стандарте» он не раз называет подобные мысли «странными» или «чудными». И это в конечном счете причина, объясняющая, почему немногие читатели могли принять всерьез довольно-таки тревожное заверение (позаимствованное у Стэнли Фиша), будто, если прекратить заниматься теорией, это вообще не приведет ни к каким (практическим) следствиям: дело не в том, что у таких читателей есть какое-то четкое представление о подразумеваемых следствиях, а в том, что мы очень хорошо ощущаем один момент: нам приказывают что-то
Одно из соблазнительных и загадочных умолчаний этой программы имеет отношение к статусу, который будет у философии после конца «теории», каковой конец можно не без пользы переписать в философских категориях как воспроизводство старого противоречия между «имманентностью» и «трансцендентностью». В сфере литературоведения представители «новой критики» также высказали немало красноречивых и продуктивных опасений касательно этой проблемы, склонившись в пользу хорошо известного приоритета текстуальной имманентности, которую мы теперь, глядя в прошлое, порой отвергаем, заклеймив «формализмом». Их термины, обозначавшие имманентность и трансцендентность — это «внутреннее» и «внешнее»; тогда как формы теоретической трансцендентности, которые они пытались отвергнуть, состояли в исторической и биографической информации, но также в политических мнениях, социологических обобщениях и «фрейдистских» проблематиках: в «старом» историзме вкупе с Марксом и Фрейдом. Если сформулировать это так, можно понять, что в период своего триумфального восхождения, начиная с марксистских тридцатых и до академической канонизации в пятидесятых годах, новая критика встретила на своем пути совсем немного «теорий». Интеллектуальная атмосфера была еще относительно не затронута разрастанием теории, которая отомстила за себя, расплодившись в последующие годы; и даже факультетам философии еще только предстояло почувствовать штормовой ветер, дующий со стороны экзистенциализма. Лишь старомодный коммунизм и старомодный психоанализ выделялся на сельском ландшафте подобно огромным и уродливым в своей чужеродности телам, а собственно история (в те дни не менее старомодная) была ловко отправлена в мусорную корзину «учености». Имманентность в те дни означала, что нужно писать поэзию и читать ее, и это было намного более увлекательным занятием, чем любая теория.