Но промолчал боярин тогда, отодвинул ногой лежавшую у его ног свою жёнку, поняла тогда дворня, что не отпустит. Елена тож поняла, чем грозит ей этот пинок.
Молчание в доме становилось всё ощутимей, висело над каждым, как лезвие топора.
Словята старался из дома сбежать при ничтожнейшем поводе. При князевом дворе даже шутили, чего, мол, боярин из дома бежит, от молодицы жены или старой сварливой матуси? Боярин молчал, порождая новые сплетни.
Как добралась до монастырька, Елена не помнила ни стужу, ни голод, видно, Господь её вел. Не тронули ни собаки, ни люди лихие. Старый верный Серко пытался было, хромая, провожать свою добрую хозяйку, да та пожалела собаку, уговорила вернуться домой. Пес и побрёл к теплоте конуры, дикий холод студил даже собаку.
Старенькие поршни (мягкая меховая обувь с жесткой подошвой без каблуков типа позже вошедших в обиход сапог), что носила при родной матушке, были по-прежнему впору. Новенькие, расшитые бисером и узорочьем поршни оставались в хоромах. Свекровушка пересчитала глазами ряд нарядных поршней и осталась довольной.
Белена рубашонка, понёва, нарамник (длинный прямоугольный кусок ткани, иногда называемый «запона», «занавеска», с отверстием для ворота, был короче рубахи и надевался на неё под понёву), навершник (короткая рубаха до колена, род платья, так как имела широкие короткие рукава), под длинный плащ одета из овчинки тёплая душегрейка, узкая в талии и с узкими рукавами, крытая бархатом, – вот и вся одежонка. На голову плат, покрывавший лицо, оставляя свободными только глаза, бездонные синие-синие очи, пленявшие чистотой. Такой чистотой, что бывает только у детушек малых да безгрешных созданий.
В чём пришла, в том и ушла от богатого мужа!
Игуменья сразу отметила новенькую послушанку: инокинь мало, работы в монастыре, наоборот. Новенькая еще и грамоту знала, умела читать, умела писать, умела прядить (прясть), скоблить пол и известкой белить стены из глины. На послушании исполняла любую работу. На то послушанье и есть, раз у монахинь высшее благо есть послушание.
Игуменья исподволь вводила Елену в курс политики монастыря, умением руководить немногим стадом божьих овечек, умением руководить: замену себе враз присмотрела. Беглянка умела работать, умела молчать, умела читать, была вроде мягкой, как воск, однако тверже алмаза в божьих делах. И монастырь поглотил Елену всю, без остатка. Ночами она, да и то все реже и реже, вспоминала побег, полон и Евстратия. Мужа, свекровь старалась забыть, отринуть от жизни, как нечто суетное, скользкое и ненужное, ровно как жабу.
Вспоминала, брезгливо поморщившись, как вовсе недавно Словята пытался вырвать её из монастыря, как валялся пред неё, пресмыкался, прощенья просил.
Тихо кротко ответила, что зла на него вовсе не держит. Просила покаяться и у Бога Всевышнего отмолить себе и матери милости Божией за все грехи, что сотворил. Церквей в городе много, есть где и кому на исповеди рассказать про беды свои и напасти, в грехах тяжких покаяться. Словята молчал, только крупно желваки ходили, затем внезапно подскочил, схватил за запястье. Долго потом рука ныла, стонала от боли. Синяки не прошли, пока сестрицы примочками не отходили болезнь.
Схватил мощно за руку, пытался увлечь вон, из монастырька вытащить, возвернуть в хоромы свои. Еле-еле сестрицы вырвали бедную от лап мужа. Тот кричал в своё оправдание, что «пока постриг жёнка не приняла, власть я имею над нею, не князь! И не вы, овцы божии, нищенки!» (нищий, то есть «ни с чем», не имеющий никакого имущества. Словята вкладывает уничижительный смысл в обиходное тогда понятие).
Отбились, как от половца-ворога, с треском захлопнулись двери монастыря. И погрузилась Елена в жизнь несуетную, тихую жизнь.
Пытался Словята нажать через князя, оттуда присылали гонцов уточнять, по собственной воле жёнка ушла в тишь монастырскую, или по приказанию, по принуждению монастырских сестёр. Тихо ответила, что сама так решила, с младости лет мечтала уйти в тишь покоя тихого жизненного бытия.
С тем и отъехали гонцы князевы, с тем князь, притворно вздохнувши, пожалел верного уного, Словяту-боярина. Поскрипел тот зубами да дёрнул в загул.
А монастырь жил своей жизнью, неспешной и тихой, в моленном своём обывании.
Раз только в сумерках, в морозную стужу, надо же, март в окончании, вот-вот и апрель, а стужа гуляла по Киеву, по Подолу, по Славутича берегам, как будто февраль не кончался, вдруг сердце бухнуло, чуть не вырвавшись из груди. Елена как раз читала Псалтырь, читала в голос на полураспев, и дыхание прервалось, не хватало воздуха, лёгкие не забирали его. Пальцы вдруг онемели, ноги ватными стали.
В полумраке утлого храма на вечерней молитве и такая беда! Игуменья сама подхватила Елену, которая ещё не успела постриг принять, подскочили монахини, отнесли в убогую келью, где чисто и тихо, лампадка горит перед Святыми Образами Спасителя и Его Матери. Иконы, что принесла из дома, хотела дарить монастырю, но игуменья приказала хранить их в келье до пострига.