Мне всё-таки удаётся отправить его восвояси, воззвав к отцовским чувствам и обязанностям. Ежели единственное дитя завтра летит в Колумбию, то папеньке не обязательно бегать по этому случаю за всеми встречными и поперечными. Он в целом не понял, но послушался. Ушёл. Нецелованный, со слезами. Я через полчаса, сдав его договор небольшой начальнице, тоже покидаю редакцию.
На улице я начинаю рыдать. В природе начинается дождь. У длинного наземного перехода через Садовое кольцо скопилась толпа: очень долго не переключается светофор. Я жду, мне всё равно. Я говорю и говорю сто раз одну фразу, не могу остановиться: «Я хочу домой!»
Дождь усиливается, шумит, и я уже не говорю, а кричу в голос. В эту минуту я знаю только эти три слова из всего русского языка: я, хочу, домой.
На меня даже не оглядываются, поскольку это Москва, в ней многие плачут, всякое бывает. И если уж стоит у светофора дама в слезах и кричит в голос «Я хочу домой!», то мало ли у кого в душе что накопилось. Люди у нас щедрые и деликатные.
Но я хочу домой! Не на полу! (А если бы он вёз её на крыше!) Я хочу домой здесь, сейчас, в этой жизни! Где ты, мой дом?! Где вы все, мужья хреновы? Зачем вы женились на сироте? Я хочу домой!!!
С этим воплем я добегаю до своей квартиры, укладываю дочь спать и теряю сознание.
Потом я заболела. Потом меня лечили. Потом я ушла с этого радио.
Спустя полгода я встретила Александра Ивановича на улице. Сияло чудесное осеннее солнышко. Бабье лето.
Он вёл под руку хорошую хозяйственную женщину примерно сорока лет, крашеную блондинку. Она держала за плечо мальчика лет десяти, наверное, от первого брака. Они все улыбались. Александр Иванович, с трезвыми сухими глазами, тут же узнал, вспомнил и радостно поздоровался со мной, хотел что-то сказать, но, вовремя одумавшись, кивнул и пошёл с новой семьей в аптеку. Я обернулась им вслед и увидела: в аптеку.
А тот, кто вёл под руку меня, не задал ни одного вопроса. Он у меня новенький.Здравствуй, Вася!
До свиданья, люди добрые! Обращаюсь к вам я, душа, с телом разошедшаяся. Уже в облака поднимаюсь, а всё оглядываюсь: что-то там у вас без меня делается?
Ничего не делается. Высокий дом, в котором я жила, когда была в теле, стоит себе не шелохнется. Рыжая собачка, любившая меня, опять виляет хвостом и подыскивает себе новую любовь. Бдительные слушатели радио, на котором я работала до идейного увольнения, подыскивают себе новую ненависть. А ведь говорил мне внутренний голос, я его Васей звала, – не лезь ты к людям с несвоевременной любовью своей. Что тебе до любви, когда им кушать хочется, каждому по потребностям.
Не оглядывайся, твержу я себе, не оглядывайся.
Земля такая же круглая, как раньше, когда я ещё была в теле.
Бумага, на которой я всю жизнь писала горячо любимые мною русские слова, пока ещё лежит на моем столе, поскольку сорок дней вещи трогать не положено, – а потом найдет себе нового писателя. Он тоже будет писать на бумаге горячо им любимые русские слова. Или, упаси Бог, работать на радио в смутное время, когда все страстно хотят по потребностям.
Я лечу куда-то, путь всё уже, теснее, какие-то нежные тени всё плотнее обступают меня и разъясняют местные правила поведения. У нас тут, говорят, строго. А там у нас, говорят, и того строже. Но есть варианты.
Я пока не всё понимаю из их теневого языка. Что-то знакомое, но давно забытое.