Сынок мой, в мире столько чудесного. Не слушай тех, кто будет говорить тебе обратное. Да, жизнь тут, в Новом свете, нелегка, и я даже признаюсь тебе – потому что хочу начать все сначала, с чистого листа и по-честному, – что почти предалась отчаянию. В поселении все куда сложнее, чем я могу тебе сейчас объяснить, и есть вещи, про которые ты все равно скоро сам узнаешь, нравится мне это или нет, и с едой тоже были перебои, и болезнь еще эта… В общем, было совсем тяжело еще до того, как я потеряла твоего па и почти что сдалась
.Но я не сдалась. Из-за тебя, мой милый, прекрасный мальчик, мой чудесный сынок, который, возможно, сумеет изменить этот мир к лучшему, и которого я обещаю растить только в любви и надежде, и который, клянусь, увидит, как в мире все наладится. Клянусь тебе в этом
.Потому что когда я взяла тебя впервые на руки сегодня утром и покормила от тела моего, я почувствовала такую любовь к тебе, что она была почти как боль, почти как будто ни минуты больше не выдержишь
.Но только почти
.И я спела тебе песню, которую мне пела моя мать, а ей – ее мать, и вот она, эта песня…»
И тут, представьте, Виола запела. Вот прямо взяла и запела.
У меня аж мурашки везде высыпали, а на грудь как наковальня упала. Она, ясное дело, слышала мелодию у меня в Шуме, и как Бен пел тоже, потому што вот она песня, льется у нее изо рта как колокольный звон:
Раным-рано поутру, когда солнце встало
,Дева кликала меня во долине низкой
,Ты ж не обмани меня, ты ж да не оставь
,Как ты мог с бедняжкою обратиться так
?
Я просто не мог на нее смотреть.
Спрятал голову в руках.
«Это грустная песня, Тодд, но это еще и обещание. Я тебя никогда не обману и никогда не оставлю, и я обещаю тебе это, чтобы ты когда-нибудь мог обещать это другим и знать, что это правда
.Ха, Тодд! Вот ты и заплакал. Заплакал у себя в колыбельке, проснувшись в первый раз в свой первый день. Проснулся и зовешь мир скорей прийти к тебе
.Так что на сегодня я этот дневник откладываю
.Мой сынок зовет меня, пойду к нему».
Виола замолчала. Остались только река и мой Шум.
– Там еще есть, – сказала она, так и не дождавшись, што я подыму голову; пролистнула страницы вперед. – Еще много. Хочешь, чтобы я читала дальше? Или чтобы я прочитала конец?
Конец.
Прочитать последнее, што моя ма написала в тот день, когда…
– Нет, – быстро сказал я.
Мой сынок зовет меня, пойду к нему
. Теперь навек в моем Шуме.– Нет, – повторил я. – Давай пока остановимся на этом.
Я глянул искоса на Виолу: лицо у нее было такое же печальное, как и мой Шум. Глаза мокрые, подбородок дрожит, не сильно, но дрожит, в этом утреннем свете уже видно. Она увидала, што я смотрю, ощутила внимание Шума и поскорей отвернулась к реке.
И тут, в этом утре, в этом свете, я вдруг понял одну вещь.
Одну важную вещь.
Настолько важную, што, когда она вся целиком пришла в голову, мне даже встать пришлось.
Я знал, што она думает.
Я знал
, што она думает.Даже просто глядя ей в спину, я знал, што она думает и чувствует и што происходит у ней унутри.
То, как она повернула корпус, как держит голову, и руки, и книгу эту у себя на коленях, как у нее спина малость задеревенела, когда она услышала все вот это у меня в Шуме
.Я могу это читать.
Я ее
могу читать.