Николай Иванович приложил усилие, чтобы выкрикнуть вопрос громко и чётко. Наушники с микрофоном в таком шуме помогали лишь отчасти, а отчасти — мешали, когда в них начинали хрипеть и петь помехи.
— Не понял.
— Что пришлось корректировать: теорию или практику?
— Это, Николай Иванович, особая история. Дело было так…
Лётчикам не составило труда обмануть молодого врача, подменив его теоретические знания своими вредительскими рекомендациями вроде такой: «Чтобы меньше кружилась голова, когда буду выполнять левый разворот, смотри на кончик правого крыла, и наоборот». Бродов едва представил такое — позеленел ещё сильнее прежнего. Молодой врач тоже, судя по рассказу лётчика, бледнел и зеленел, но упорно показывал своему мучителю большой палец — всё отлично! — и испытание в целом выдержал с честью…
У комэска семья в оккупированной Одессе. Жена, мать и малолетние дети. По-настоящему он не может думать ни о чём, кроме этого. Он прикидывает так и этак, кто из соседей промолчит, а кто с удовольствием укажет фашистам на семью командира Красной армии. Он просчитывает вероятную интенсивность артобстрелов и авиаударов, которые наносились по тому району, где находится его дом. Он пытается сообразить, какие запасы провизии есть в доме, можно ли их надёжно спрятать и на сколько их хватит. Он мысленно всматривается в лица детей и умоляет их выжить…
С каждой беззаботно брошенной комэском фразой, с каждым сочувственным взглядом через плечо боль и тоска этого человека штормовыми валами обрушивались на Бродова. В своём нынешнем предобморочном состоянии он ощущал это с такой отчётливостью, как будто был прирождённым оператором. Николай Иванович, в свою очередь, сочувствовал лётчику всей душой. Ему была знакома мучительная ситуация, когда не находишь способа защитить от смертельной опасности тех, за кого несёшь ответственность. Однако он не находил другого способа поддержать лётчика, кроме поддержания беседы на любую отвлекающую тему. И знал при этом: единственное, что действительно помогало Змеевскому отвлечься от мыслей о семье, была мечта о фронте. Он рвался на фронт всем сердцем, он писал рапорты и слышал от комполка те же слова, что Бродов говорил своим подчинённым: «Здесь тоже нужны люди. Сейчас везде — фронт». Однако Николай Иванович был уверен, что упорный и целеустремлённый комэск рано или поздно добьётся своего. Любой ценой.
— Нет, кроме шуток. Нашему полку повезло с врачом. Показал себя отличным специалистом, внимательным, заботливым. Профилактикой занимается, питание наладил на высшем уровне, местное население лечит — помогает налаживать контакт…
Лётчик будто намекал Николаю Ивановичу: мол, заехал бы ты, мил человек, к нам в полк, и наш доктор научил бы тебя летать, не морщась. Абсурд, конечно. Да и комэск вряд ли серьёзно относился к собственной болтовне. Но Бродову пришла в голову полезная идея. Он открыл планшет, взял карандаш:
— Как зовут вашего доктора? Связь у вас там устойчивая? Радировать, если что, без затруднений? Хорошо.
Как же весело мы встречали Новый, 1942 год!
Вообще-то я впервые в жизни встречала Новый год. Дома по старой памяти праздновали Рождество. Ёлку не ставили: запутались, можно ли, нельзя, а если можно, то когда. Бабушка старалась сготовить что-нибудь вкусное, не будничное из тех простых продуктов, что сумели запасти. Но всё делалось — и готовка, и стол — тишком, тайком, полушёпотом, заперев на щеколду дверь, задёрнув занавески. И знали, что все сейчас сидят празднуют, но никому не сознались бы. Оттого настроение получалось печальное, бабушка тайком утирала слёзы, вспоминая радость и благополучие молодых лет.
На Новый год мать, иногда и отец ходили в клуб. Там наряжали большую ёлку и детей со всей деревни приглашали днём — посмотреть. Меня не впечатляло тяп-ляп и кое-чем украшенное крупное дерево: будто его мало, что убили, так ещё мусором забросали. На новогоднюю ночь меня не брали, а укладывали спать. На следующий день никаких впечатлений о торжестве, кроме головной боли, у родителей и не вытянуть было. В других деревенских праздниках дети участвовали: на Первомай, на 7 Ноября, на свадьбы накрывали вскладчину столы. Но меня эти общие посиделки скорее пугали и тяготили, чем влекли: сначала — скучные официальные речи, потом — неразборчивый застольный гул с сосредоточенным чавканьем и звяканьем бутыли о стопки, ещё позже — пляски, гармошка, ругань, ссоры, драки. Бывало порой и весело, и захватит тебя, но без радости всё — скорее надрывно как-то. Лучше — простые, будничные посиделки, где и «Барыню» попляшешь, и подтянешь песню, и уйдёшь — никто не в обиде.