— Без железа нельзя. Железо всему опора. Оно всюду: начинай с ухналя и кончай «запорожцем».
Антоново неодобрение как-то вдруг начало сменяться иным чувством. Перед мысленным его взором полетело, побежало, покатилось все, что пришлось увидеть сегодня, — шумно, с визгом, лязгом, скрежетом. Пароходы, рельсы, цистерны, косилки, тракторы и еще вдобавок железные ворота порта. Железо выступило могуче, зримо, затмив собой все остальное. И он поверил: действительно, всему опора.
16
Прекрасен час зимних сумерек. Снежная тишина опускается на село, мягко обволакивает землю, укладывая на покой. Хаты прижимаются к земле поплотнее и от этого становятся ниже. Они перемигиваются слабыми огоньками, желая друг другу доброй ночи. А ночь будет долгая, морозная. Забелит инеем все щели, разрисует райскими картинами все окна, наметет у порогов сугробы.
Верстах в четырех от села, в степи, обдуваемый со всех сторон ветрами, темнеет хутор. Он кажется загадочным для села. Что там творится? Что замышляется? Смотрит село в сторону хутора, пытаясь поймать чутким ухом любой вздох, любой шорох. Но сумерки безмолвны. Не шумят вершины осокорей, не раскачиваются раскидистые кроны орехов, даже бреху собачьего не слышно.
Балябы любят сумерничать, позвав к себе соседей. Разговоры вполголоса, вздохи о чем-то своем, сокровенном, чем даже делиться не принято. Ни лампа, ни каганец не зажжены, потому что свет их мигом порушит необъяснимо благостное ощущение свободы, простора, раскованности в мыслях и чувствах. Дана полная воля воображению, перемежаются явь и мечты, возможное ведет спор с невозможным. И суеверный холодок в душе, и сказочная приподнятость, и тени давно погребенного, и призраки будущего. Все сплетается в единый клубок, обволакивает волю. И тебе уже некуда торопиться — сидел бы вот так целую вечность, следя за оранжевыми бликами огня, что выбиваются из печки, бегают по стенам, забираются на потолок, падают на дощатый пол, пробегают по застывшим лицам. Сидел бы, сцепив руки на коленях, полуприкрыв усталые глаза отяжелевшими на степном ветру веками. Прекрасен этот час. Он ложится незримой чертой между суетливыми заботами дня и спокойной тишиной ночи.
Охрим и Настя Балябы сидят на узкой деревянной кушетке, Тонька примостился в углу на низкой скамеечке. Потап Кузьменко устроился на венском стуле, поставив его задом наперед. Он облокотился на гнутую спинку, подпер обеими ладонями свой крупный широкий подбородок. Касим орудует у печки. Поджав по-турецки ноги, он открывает чугунную дверцу топки, кидает железной лопаткой подсолнечную шелуху в невысокий огонь. Печка на какое-то время меркнет, сквозь щели конфорок пробивается не пламя, а густой изжелта-белый, заметный даже в сумерках дым. Затем следует взрыв. Конфорки подпрыгивают, ослепленные искрами, чугунная дверца распахивается, бьет Касима в колено, плита изрыгает на пол, оббитый у топки жестью, сухую дымящуюся шелуху. Истопник в точности повторяет звук, изданный только что печкой:
— Га-а-ах! — И заходится в причитаниях: — вай-вай-вай! Сердитый какой! Пачему стреляешь? Пачему не желаешь кушать семечки?
Охрим с тихой ленивостью укоряет Касима:
— Горе, не хлопец. Кто же по стольку засыпает? Гляди, еще раз гахнет — останемся без печки на зиму глядючи.
Настя, услышав запах паленого, спрашивает Касима:
— Мабуть, горишь? А ну встань, отряхнись. Так и есть. Чую, вроде кабана палят.
— Шут его не возьмет, — вмешивается Потап. — Охрим Тарасович, заспивав бы, га? Хочется послухать ту, что с Настей поете, «Реве та стогне».
— Так нема ж добрых подголосков. Чи, може, ты, Потап, подсобишь?
— Який з мене подголосок! Опирайся на Настю. Она вытянет что хочешь.
— Ладно.
Охрим долго откашливается, гмыкает, пробует голос. Жинка тут же вмешивается:
— Высоко берешь, боюсь, сорвуся.
— А ну возьми ты.
Они еще какое-то время разлаженно пристраиваются друг к другу. И вот Охрим закрыл свои живо поблескивавшие в свете печки глаза, начал сочным баритоном, решительно, смело забравшись в верхний регистр:
От их слаженного пения в груди у Кузьменки что-то холодит, заходится сладкой истомой, и кажется ему, что он тоже поет, тоже взлетает высоко в небо на гребне днепровской волны, затем, с еканьем в сердце, падает гибкой вербной веточкой в черную пропасть ночи.
Настя закрывает глаза, прикладывает ладонь к разгоряченной щеке, подхватывает, стараясь не уронить все, что так бережно и высоко поднял ее Охрим: