– С кем? Ах, это. Антоний стал проповедовать, рыбы – слушать, поглазеть на них сбежался народ, еретики сразу уверовали. Мне так понравилась эта история, что я решила… Этот платок и туфли тоже для тебя, дорогая… И сумочка где-то была. Так вот, я решила помолиться Антонию Падуанскому, чтобы он меня утешил. Но возле статуи увидела коленопреклоненного старика. Он уперся лбом в каменные плиты пола и плакал. В его фигуре было столько скорби! И тогда я подумала, что моя грусть – ничто по сравнению с его, ведь я молода, полна сил, а его жизнь прошла, и прошла не очень-то весело… И я решила начать новую жизнь. Я буду делать людям добро, буду прислушиваться к ним, улыбаться им и прекращу ставить во главу угла мои собственные горести… Вот такие ремешки тоже вошли в моду, бери. И вот что я задумала.
А задумала она ни много ни мало финансировать какого-то русского, который занимался балетом и не имел денег на постановку.
– Я познакомилась с ним в Венеции. Ох, по нему сразу видно, что он гений. Я и слово вставить боялась. С ним говорила Мися. Это Серж Дягилев, он изумителен. Он мечтает поставить новую версию «Весны священной», но у него нет средств. Хочет идти к княгине Зингер, той самой, семейству которой принадлежат фабрики швейных машинок, или еще к какой-то даме, владелице пароходства. И меня осенило! Я дам ему денег, я сама, а не какая-то пароходная княгиня! Ему нужно много, но это неважно. Ты поедешь со мной? Я хочу сделать это прямо сейчас, а то фабрикантши меня обскачут. Признаться, одной мне страшновато к нему идти. Я бы позвала Мисю, но пока не хочу, чтобы она знала про деньги. Она будет жутко меня ревновать!
Гм! Скорее, Мися станет ревновать материны капиталы. Разумеется, я не могла не поехать. Отказать матери, когда она так оживлена, бодра, настроена на решительные действия, было невозможно.
– Сколько ему дать? – размышляла мать в автомобиле, нацеливаясь паркеровским золотым пером в свою чековую книжку. – Не слишком мало… Чтобы это его не оскорбило… И не слишком много, чтобы нам не голодать.
Я увидела, как она вырисовывает тройку, потом ноль, еще один, всего пять. Триста тысяч франков? Триста тысяч франков! Это же огромные деньги!
Поймите меня правильно, мне было не жалко денег. Они принадлежали не мне. Их заработала моя мать, и она вправе была ими распоряжаться.
Но у меня просто вырвалось:
– О! Как много! Их можно было бы пожертвовать на нужды благотворительности.
Улыбка на лице матери сделалась натянутой. Она аккуратно подула на заполненный чек.
– Мне казалось, я достаточно жертвую. Помнишь этот благотворительный бал? Сбор средств на протез ноги какому-то солдату? И еще я была весьма щедра к сестрам святого Антония…
Каких средств, хотелось крикнуть мне, какой протез? Все знают, какие жалкие деньги собираются на этих благотворительных балах, какие мелкие монетки остаются после оплаты ужина и аренды зала. Четыреста-пятьсот франков, не более. Не сомневаюсь, что сестры святого Антония получили кое-что от тебя, мама, в короткий миг твоей слабости, но отчего тебе не пришло в голову отблагодарить серых сестер-викентианок? Ведь они выучили и выкормили твою дочь, были с ней кротки и ласковы, рассказывали сказки и лечили ее, когда она болела корью и задыхалась от скарлатины!
– Ты всегда умеешь испортить удовольствие, – пробормотала мать, и мне стало стыдно. Я прижалась лбом к ее локтю, она обняла меня и сказала уже мягче: – Нельзя быть такой серьезной, Вороненок.
Шанель была уверена, что жизнь дана нам для удовольствий. Я завидовала этой уверенности, иногда она внушала мне восхищение, чаще – возмущение, но разделять ее я не научилась никогда.
Дягилев мне не понравился. Он был похож на вальяжного пушистого кота. Принял нас не сразу – вероятно, раздумывал, достойны ли мы аудиенции такого важного лица. И мать узнал далеко не с первого момента.
– Ах, маленькая венецианская молчунья! – воскликнул он, женственно всплеснув руками, на которых вспыхнули весьма вульгарные перстни. – Очень рад, очень рад. Чем обязан?
Мать была немного смущена. Начала объяснять цель нашего визита, и по ее словам выходило, будто балет – штука совершенно необходимая для всех образованных и умных людей. Тут Дягилев захихикал, пожимая сдобными плечами, и заявил:
– Нет, дорогая, балет с равным успехом могут смотреть и умные, и глупые, и образованные, и вовсе темные – все равно в нем самом нет ни смысла, ни содержания. Я вам больше скажу: для исполнения и постановки балета тоже не требуются даже маленькие умственные способности. Вот вы, мадмуазель, – обратился он ко мне. – Вы не пробовали танцевать?
– Боюсь, у меня слишком много умственных способностей, они будут сковывать телодвижения и утяжелять прыжок, – весело ответила я. Пожалуй, этот господин в щегольском монокле был не так уж плох! – Лучше я буду крутить фуэте в Сорбонне.
– Превосходно, – ухмыльнулся Дягилев. Он развернул чек, преподнесенный матерью, всмотрелся в него и чмокнул пухлыми губами так, словно съел что-то очень вкусное. – О, мадмуазель, моя благодарность не знает границ! Как и ваша щедрость!