Наки хорошо знал Рувима. У Рувима были тесные связи с какими-то разведслужбами, и благодаря этому они, наверное, и познакомились. А может, их знакомство было как-то связано с событиями Второй мировой войны. Ни тот, ни другой об этом не рассказывали. Я знал только, что у них есть общий друг — еврейский торговец книгами, тоже имеющий, по словам Рувима, связи с разведкой. Магазин его располагается в Латинском квартале Парижа на улице Сент-Андре дез-Арт; друзья часто встречались в набитом книгами кабинете, где хозяин принимал самых дорогих гостей и ценных клиентов, а иногда — посетителей сурового вида в строгих костюмах, говоривших по-французски с сильным еврейским акцентом и книгами явно не интересовавшихся. Именно в этом магазине, находящемся через несколько улиц от принадлежащего ему роскошного особняка восемнадцатого века, Рувим приобрел многие из своих восточных рукописей.
В «Гербе короля» Наки взял себе сандвич и бокал вина и подсел ко мне.
— Чертов Рувим, — пожаловался я. — Вот уже и я стал почти такой же одержимый. Он меня втянул в свои делишки, и теперь ни о чем другом я думать не могу.
И я рассказал, как Рувим разжег мой интерес к судьбе Ковчега.
— А, Ковчег… Просто смешно, — сказал Наки, слегка помедлив. Ясное дело, Рувим уже посвятил его в наши планы. Во взгляде Наки появилась несвойственная ему настороженность. — Я слыхал, в прошлом году в Иерусалиме Рувим влез в какие-то неприятности, — продолжал он. — Что-то про третий Храм, про взрыв мечети Омара… Там еще, кажется, «ХАМАС» был как-то завязан… во всяком случае, какая-то палестинская группировка.
— Верно, — ответил я. — Рувим боялся, что до «ХАМАСа» дошли слухи о его деятельности. Они явно подозревали его в намерении искать Ковчег под мечетью Омара. И он боялся, что не миновать ему беды. Его слегка припугнули.
— Отличный он парень, наш Рувим. Вот только иногда мне сдается, он слишком много куда впутывается. В такие дела, куда ученому и просто джентльмену соваться вовсе не обязательно. А как у тебя обстоит дело с Ковчегом?
— Я никак не могу выстроить для себя четкую концепцию — и Ковчега, и человека, который его построил. Моисеем я заинтересовался еще с тех пор, как прочитал «Моисей и монотеизм» Фрейда, а теперь вижу: чтобы лучше разобраться в сути Ковчега, нужно лучше понять личность Моисея.
— Хорошо помню другую прекрасную статью Фрейда — про скульптуру Моисея работы Микеланджело в церкви Сан-Пьетро-ин-Винколи[20] в Риме, — сказал Наки. — Сильную отрицательную энергию, исходящую от этой статуи, Фрейд объясняет тем, что в ней отражена попытка Моисея подавить свой гнев, когда он узнает об отвратительном поступке израильтян.
Зная о некоторой слабости Наки к лести, я ввернул:
— Вот что интересно: Микеланджело изобразил Моисея с рогами благодаря ошибке в латинском переводе Библии — самый лучший пример того, насколько важно иметь хороших лексикографов вроде вас.
Рога на голове у Моисея — результат неверной передачи в Вульгате (латинском переводе Библии) древнееврейского корня «крн», который может означать «светиться» и «рога». Иероним, переводивший Библию на латынь, понял его совершенно неверно.
— Да, Иероним не очень-то старался. Мог бы без труда понять верное значение из контекста. — И с кривой улыбкой Наки процитировал еврейский текст Библии, описывающий Моисея, когда он спустился с Синайской горы, неся скрижали Завета: «И увидел Моисея Аарон и все сыны Израилевы, и вот, лице его сияет, и боялись подойти к нему».[21]
Я принес Наки еще один бокал вина и спросил, что он думает о куда более противоречивой работе Фрейда «Моисей и монотеизм».
— Фрейд начал ее писать примерно в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, — сказал Наки. — Как раз тогда, когда стал разваливаться мир, в котором я вырос и который знал. К власти пришли нацисты, они сжигали не только труды Фрейда, но и целые еврейские библиотеки и частные собрания книг, что мне, как библиофилу, было особенно больно. Тогда-то, считаю я, в Европе стал меркнуть свет. Помню слова Фрейда: «Прогресс налицо. В Средние века сожгли бы меня; теперь жгут лишь мои книги».
— Они и его бы сожгли, будь у них такая возможность, — вставил я, — но в тридцать четвертом этого еще никто не понимал.