Шуба у него была волчья с огромным, высоким воротником, который в дороге у него был всегда поднят и подвернут внутрь. Это мы видели из окна, когда он подъезжал к дому. Сам маленький, а воротник огромный и стоит как труба, так что головы и шапки не видно, только одно личико виднеется — маленькое, красненькое, с серенькими усиками под носом.
Ему было тогда лет пятьдесят, но на вид, благодаря своей юркости, он казался гораздо моложе.
— Василий Прокофьич, пойдемте с нами бегать, — звали мы его иногда с собою.
— Ангелочки мои, не могу. Где уж мне за вами поспеть! Ножки у вас молодые, резвые... Где уж мне, старику.
Но мы продолжали приставать к нему, и он соглашался.
Пробежит несколько раз по залу, запыхается, устанет, начнет кашлять.
— Нет, не могу... не могу, ангелочки мои.
— Ну, еще, Василий Прокофьич.
— Не могу, не могу.
— Один раз только!.. Вы ее вот поймали, — говорю я про сестру, — теперь меня поймайте.
— Ангелочек мой, где ж вас поймать? Не поймаю. Вот разве ножки вы мне свои дадите?
— Возьмите...
— Давайте, давайте, — кинется он и хочет схватить за ноги.
Мне только этого и нужно: я удираю от него, а он за мною.
Но он пробежал шагов двадцать и остановился.
— Не могу!..
— Ну, этак что. Вы как надо... хорошенько, — недовольный говорю я.
— Ангелочек, не могу. Мне ведь лет пятьдесят уж. И даже с хвостиком пятьдесят.
Я помню, когда я в первый раз услыхал про этот хвостик, я все смотрел и думал: «Да где же у него этот хвостик-то?..»
Приедет он — мы все видели, как он подъехал, — и где-то сидит, скрывается, долго не показывается.
— Иван, — спрашивает матушка проходящего куда-то по комнатам лакея, — это Василий Прокофьич приехал?
— Он-с.
Не «они», а именно «он-с». «Он» не стоит того, чтоб про него говорили «они».
— Где он?
— В передней сидит.
И его не зовут, не спешат, по крайней мере, позвать, — знают, что он придет, и пускай себе посидит там. И это делалось опять вовсе не потому, чтобы хотели его заставить подождать, нет, а так — что ж, отчего же не посидеть ему там? Ему и там место...
И не скоро, часа через три-четыре, так незадолго до обеда, вдруг он как-то проявится в зале, большой, пустой почти комнате с рядами стульев по стенам, с большим банкетным круглым раздвижным столом на бесчисленных ножках, — слышно, ходит там, покашливает и все держится ближе к дверям передней.
— Иван, это кто там? Василий Прокофьич?
— Он-с.
— Пошли-ка его сюда, — говорит матушка.
Она сидит в гостиной. Мы все вокруг нее. Тут же то сидят, то стоят, приходят и уходят наши няньки. Мы бы сидели в это время в классной, но у гувернантки нашей Анны Карловны болят зубы, и потому мы сидим с матушкой, а Анна Карловна, совсем одетая, с подвязанной щекой и укутанной головой, лежит у себя на кровати. Вся комната пропахла камфарой, нашатырным спиртом. Матушка пришла, увидала, что-то поговорила с Анной Карловной и взяла нас к себе в гостиную. Там она нас усадила возле себя и заставила читать какие-то учебники, что-то учить. Но тут, на счастье наше, вот приехал Василий Прокофьич, мы давно уж ждем его, что вот-вот он появится в зале, его услышат и позовут, и мы оставим эти скучные, бестолковые книжки и будем слушать его бесконечный рассказ про город, из которого он недавно приехал, про тамошние новости, про исправника — этого усача, который тоже у нас бывает и которого мы знаем, про какого-то откупщика, о котором мы все только слышим, но никогда его не видывали, про какого-то протопопа соборного, отца Андрона, про аптекаря, его жену, и проч., и проч., про всех этих людей, о которых мы столько слышим, но которых сами мы так мало видим, а то и вовсе никогда и в глаза не видали...
— Здравствуй, Василий Прокофьич, — говорит матушка, не поднимая даже на него глаз, не видя его, только чувствуя, что он уж появился. Она что-то вяжет — какой-то шарф, упустила петлю и занята теперь этим, но говорить все это ей не мешает. — Ты откуда?
Но он, не дожидаясь еще этого вопроса, при первом звуке ее голоса уже рысцой почти бежит к ней от дверей зала и кидается к ручке.
— От Хоботовых, матушка, — говорит он торопливо и чмокает ее в руку. — Василий Михайлович и Евпраксия Григорьевна приказали вам кланяться. Я у них три дня прогостил. Потом съездил к Неплюевым, и опять к ним. Подписал там ведомость магазинную и опять к ним...
— Здоровы они? — спрашивает матушка.
— Здоровы, слава богу. Дочка-то, Марья Васильевна, не так-то здорова была, но, однако же, теперь, слава богу, лучше, так что и за доктором не посылали, — продолжает Василий Прокофьич, целуя ручку сестре Соне и потом меня в голову.
— Что ж с ней было, с Машенькой? Садись, Василий Прокофьич.
— А так что, я думаю-с, ничего больше-с, как простуда...
— Да-а-а, — протягивает матушка, которая опять упустила петлю и опять занята подниманием ее и говорит это «да», только чтобы что-нибудь сказать.
— Ведь ихний двоюродный братец теперь у них гостит, Евгений Петрович... знаете, ведь эти все катанья да гости... ну, и простудилась.
— Да-а-а? Евгений Петрович приехал? Давно ли это?