— Да-а-с. На обеде я не был, — ну, знаете, вся аристократия была: исправник, судья, почтмейстер, аптекаря оба — где уж нам? А утречком-то забежал поздравить, и она оставила к закуске... Три пирога-с было: с визигой, с фаршем и с цыплятами-с...
— Мама, как же это с цыплятами? — спрашиваем мы.
У нас не делали пирогов с цыплятами, мы не знаем этого и спрашиваем.
— Очень просто, кладут в фарш цыплят, и все тут.
— Крошат их?
— Не крошат, а так — кусочками...
Пообедали, матушка идет отдыхать после обеда. Мы с нянькой остаемся одни и идем в гостиную. Василий Прокофьич целует у матушки руку и остается в зале. Лакеи начинают убирать со стола, Василий Прокофьич куда-то исчезает из зала.
Нам одним скучно в гостиной, и к тому же надо сидеть тихо, не беспокоить матушку. Набегают быстро зимние сумерки.
— Няня, где же Василий Прокофьич? — спрашивает кто-нибудь из нас, заглядывая в зал.
— В передней, должно быть, с лакеями... курить пошел.
— А в кабинете его нет?
— Да как же он без папеньки-то туда пойдет?
«А отчего он туда не может идти?» — думаем мы и смотрим на кабинет, открытая дверь в которой видна нам с этого места гостиной.
Но вот в передней слышится какой-то смех, слышна возня, дверь в зал на минутку из передней приотворяется и опять закрывается.
— Кто там? — спрашиваем мы у няньки.
— Да никого, лакеи смеются над Василием Прокофьичем...
Вечером к чаю, когда матушка встанет и в гостиную на круглый стол подадут свечи и самовар, Василий Прокофьич опять появится в зале, начнет покашливать, слышны его шаги.
— Василий Прокофьич, иди сюда, — позовет его матушка.
И он придет, сядет как-то так, что половину его не видать за самоваром, на самом неудобном месте. Матушка нальет ему один за другим стаканов пять чаю, и он все пьет, пьет без конца. Наконец опрокинет стакан вверх дном и скажет вдруг как-то решительно:
— Покорно благодарю, матушка, больше не могу-с.
Я помню его также сидящим перед ней с растопыренными руками, на которые надет моток красной, синей, зеленой шерсти. Она мотает эту шерсть на клубок, а он сидит и держит. И рассказывает, рассказывает — без конца.
Он вообще как-то больше принадлежал женской половине дома, чем мужской. В переднюю он удалялся только курить и вот в эти мертвые, так сказать, моменты жизни, как интервалы между утренним чаем и завтраком, во время послеобеденного сна и проч. Но и то только тогда, когда отца не было дома. Когда же он бывал, Василий Прокофьич эти мертвые часы проводил в девичьей, где его никто, кажется, и не считал за мужчину. Девушек было множество. Какие кружева вязали, какие кружева вышивали, какие так что-нибудь делали. Там сидят с ними и Авдотьюшка и Евпраксеюшка, уже пожилые дворовые доверенные женщины. Василий Прокофьич придет к ним, сидит и разговаривает, и его не прогонят оттуда. Он там свой, им никто не стесняется, при нем всё говорят, всё делают, всё носят... Совсем как муха какая, никто на него и внимания никакого не обращает.
А летом так он был даже желанный гость на женской половине. Настойки, наливки когда делали, он был уж постоянно тут, помогал, держал бутыли, лейки, переливал в бутыли, завязывал бутыли тряпочками, надписывал билетики — какого года и какая наливка. Когда сушили вишни, яблоки и рассыпали их для этого на солнце на белой сахарной бумаге, он сидел где-нибудь в тени под деревом и караулил, чтобы воробьи или куры не пришли клевать их.
И тем не менее, несмотря на этакую близость и приближенность даже, он был все-таки необыкновенно робок. Он точно ни на минуту не мог все отрешиться от сознания своей ничтожности, что он червяк — не более того, и что раздавить его всякий может, кто захочет.
Как я уже сказал, у нас обращались с ним хорошо, по-человечески еще, и он заживался у нас дольше, чем где-нибудь; но все-таки, стоило отцу насупиться как-нибудь, и вовсе не на него даже, а так просто — ну, не в духе, — и он уже не знал, куда ему деваться.
Чаще всего он в это время исчезал куда-то, и так прочно исчезал и скрывался, что если бы в это время он и понадобился кому-нибудь и за ним посылали даже, то найти его было чрезвычайно трудно, а иногда так-таки и не находили совсем.
Потом, по соображению, что «гнев» уже прошел, он появлялся опять.
— Где ты был, Василий Прокофьич?
— Я на пчельнике был-с.
— Что ж ты там делал?
— Так-с... Меду нонче много будет. Вот запомните. Примета у меня такая есть.
А зимою уйдет вдруг куда-нибудь на скотный двор, в кошару к овцам, в людскую, и сидит там, пока, по его соображению, не пройдет «гнев» и ему опять можно появиться.
Но один раз, я помню, он так вот вдруг исчез, испугался и не приходил до утра следующего дня, так что начали даже тревожиться — не пропал ли уж он совсем, не сделал ли чего над собою с испугу...
— А что вы думаете, сударыня, и очень просто, — говорила нянька. — Затейщик он большой, а как дойдет дело до расправы — я такого труса и не видывала...
— Да куда же он мог деваться? — тревожно спрашивала матушка, — Везде его уж искали...