– За что же вы меня браните, Лев Николаевич, – сказала я, – я тоже не люблю таких слов, как “экзистенциальный”.
Но это не умилостивило его. Он уже меня не слышал. Быстрые молнии сверкали под навесами туч, и от гневного волнения он не мог сидеть на месте.
Накануне мы говорили с писателем Н. о нелепости в применении к Льву Николаевичу того, что сказал Андрей Белый: “Лихой старик, обвеянный пургою”, – но тут вдруг эти строчки сами пронеслись в уме…
Он ушел в кабинет, но быстро вернулся и положил на стол передо мной книгу.
– Наверное, не читали, – сказал он с негодованием. – Сологубов у нас в Москве читают и Джемсов, а это кому же нужно? Какой-то Пимен Карпов! А вот у него именно и поучиться бы, как писать и что писать. Отослали ему письмо мое? – сердитым тоном кинул он дочери.
Оказалось, что отослали, но перепутали. Надписали вместо “Карпову” – “Краснову”. Лев Николаевич заволновался. Но его успокоили, объяснив, что эта ошибка поправима.
– Чудесная книга – это “Говор зорь”. Вы прочтите непременно, – уже ласково сказал он.
Потом устало и огорченно, тоном просьбы, странным в устах царя царствующих в литературе, Лев Николаевич напомнил мне о рукописи Елисеева, которую передал для “Русской Мысли”.
– Вы уж, пожалуйста, мне не откажите; не забудьте про Елисеева; сделайте там, что нужно, и ему напишите, и мне.
Я стала прощаться. Лицо Льва Николаевича оставалось отчужденным и мрачным от потока мыслей, которые будили в нем глухой гнев. Ясно было, что он весь охвачен ими и что ему стоит усилия оставаться в границах приветливости. Но, когда он узнал, что я ухожу не только из столовой, а уезжаю в Тулу, он заволновался отеческой заботливостью и с оттенком укора спросил домашних:
– Разве не предложили В<арваре> Г<ригорьевне> ночевать?
Я сказала, что непременно хочу уехать, что метель улеглась, что я не боюсь ночного путешествия.
– Ну, смотрите же, – сказал Лев Николаевич, – если хоть немного метет, вы непременно возвращайтесь.
Это последние слова, какие я от Льва Николаевича слышала.
Но у меня обиды не было.
Я видела его душу и по младенческой свежести, по силе и правде искания равной ей не знаю. А что душа эта заключена в грозные стихии, которым ей самой то и дело нужно говорить: “умолкни! перестань!” – этого я до встречи не представляла так ясно, как теперь знаю… Но в этом для меня была новая красота, напоминавшая титанический библейский образ Иакова, боровшегося с Богом. Иаков с Богом борется в этой мощной душе, непрерывно, всю долгую жизнь его, и только Иаков, но и Бог бывает иногда хром в этой борьбе. И все жив Иаков, все буйствует, – то гневом, то властностью, то гордыней восстает на Бога. И зрелище этой борьбы, так трогательно незащищенное от глаз окружающих Льва Николаевича, – одна из самых поучительных страниц в Библии человечества.
В снежных полях, когда я возвращалась ночью в Тулу, под напевы метели все думалось о том, что любовь, о которой говорит Толстой, не та, которая греет, а та, которая имеет уже право радоваться смерти замерзающего работника. И вспоминались те слова, которые я, кажется, забыла записать, слова из нашего разговора (какое чудесное лицо было у него тогда!).
– Никто ничего нужного вам не скажет, кроме вас самой; царствие Божие только внутри; Лао-Тзе, Будда, – они только попутчики, они могут подвезти. Но нет такого, чего Вы, частица Божественного Разума, не знали бы, а что Лао-Тзе бы знал. Вы все знаете, вы все можете, вы, говорю, т. е. каждый, кто думает, как вы сейчас сказали, что он далек от Лао-Тзе. Если мы чувствуем, что мы от чего-то далеки, то это значит, мы далеки только от самих себя, а не от Лао-Тзе.
И такая любовь звучала в этих словах, – но не к ближнему любовь, а к дальнему, – к образу Божию, от которого так далек еще образ человеческий.
О Надежде Сергеевне Бутовой, актрисе Художественного театра (1920–1921 годы)
Кто прикасался к эзотерическим доктринам, тот знает о существовании так называемой Аказы, где все запечатлевается, и таким образом ничто не пропадает из пережитого людьми.
В христианстве это “Книга живота” – из нее развертывается хартия всего содеянного человеком в час Страшного Суда. Это – (Книга живота) – концепция морального отбора фактов. В Аказе же записано, сфотографировано все без пропуска. О такой Аказе мы тоскуем особенно, когда уходит невозвратимо из видимого мира близкий человек.
Если мы верим в бессмертие его души, нам хочется, чтобы сохранилась не только душа, но и улыбка, взгляд, тембр голоса. Не только душа, но и то, что было ею пережито, мысли, слова, оттенки чувств.
Исходя из этой потребности, старики пишут мемуары, творя хотя бы на короткий срок чудо воскресения ушедшей в вечность жизни.
На краткий срок “для немногих” и мне хочется на этих листах воскресить дорогой и прекрасный образ друга моего, с которым связывает меня в тесной духовной близости пятнадцать лет жизни.