…Мы жили тогда с ним в такой неразрывной, нераздельной душевной близости, что гостивший в Коппэ писатель И. и приезжавшие на музыкальные вечера женевские знакомые, не сомневались, что тут эпилог, а может быть – и пролог жизненной драмы. Испытующе смотрели. С жалостью, с печалью, с осуждением. Но, между нами, по безмолвному соглашению уже опять начал опускаться железный занавес. И неожиданно вернулась жена. Кончились наши прогулки вдвоем по берегу Женевского озера. Лев заперся в своем маленьком рабочем кабинете на самом верху виллы и там углубился, почти не отрываясь, в свою рукопись. Я переселилась в
Любовь, которая когда-то зародилась, требовала выхода. И только теперь она созрела до взаимной любви и ответа. Но было уже поздно.
Не оттого ли Шестов выбрал арию, в которой были такие слова:
И еще одно воспоминание Варвары:
По контрасту с горестным потоком, идущим сейчас через мою душу, вдруг вспомнилась итальянская песенка <…>
Благословенны эти дни – предел возможной на земле радости. Поистине им – лазурным и воздушным нет места в теснинах бытия. И хорошо, что они не нашли в нас места. “Хорошо, очень хорошо – славно”[180]
.Но тогда она не вымолвит ни слова об этих встречах, о том, что испытала. Есть только небольшая открытка, посланная совсем еще юной Олечке Бессарабовой в Воронеж 8 марта 1912 года:
Вот уже 2 месяца как я его покинула, жила в Коппе возле Женевы, жила в горах, в трех часах от Берна. А теперь снова в Коппе. Через неделю двинусь через Люцерн – Базель – Берлин в Киев. Напиши, мне туда…[181]
А в это же самое время в марте-апреле 1912-го Евгения Герцык в Швейцарии встречает Шестова в каком-то новом, непривычном для него состоянии: “Март и апрель 12 года я прожила в Лозанне с братом, лечившимся у ушного специалиста. Брат – жених. Счастлив мыслью о своей чернокосой красавице. Я счастлива на иной лад. Насилие над своим сердцем, проталкивание себя в аскетическую религиозную щель, потом бунт, кидание из стороны в сторону – и вдруг: под влажным весенним ветром – стряхнуть с себя, как прошлогодний лист, и бунт этот, и это насилие… Разлиться вширь – во всем угадывать новую значительность. Сидя в столовой за отдельным столиком, мы с братом смехом, веселой болтовней нарушаем чинность швейцарского обеденного часа.
Я списалась с Шестовым. Он приехал, вошел к нам в горном костюме, ноги в клетчатых гетрах, помолодевший, оживленный. Часа четыре проговорили, вопреки обыкновению делясь даже интимными переживаниями своими. А потом с такою же горячностью вникаю в философские споры Москвы. Рассказал, что второй год с интересом читает средневековых мистиков, но больше всего Лютера, в котором нашел не пресного реформатора, а трагический дух, сродный Ницше, сродный ему. Мы стали видаться. <…> Мне особенно памятно, с каким подъемом в одну из встреч Шестов говорил об Ибсене, выделяя заветную его тему: страшнее всего, всего гибельней для человека отказаться от любимой женщины, предать ее ради долга, идеи. От женщины, т. е. от жизни, что глубже смысла жизни. Указывал на перекличку этой темы у Ибсена через много десятилетий от его юношеских «Северных богатырей» и до самых последних драм «Габриэль Боркман» и «Когда мы, мертвые…»”[182]
.Из этой мысли позднее (а может быть, тогда же) выросла статья Шестова об Ибсене[183]
.