В 1909 году жизнь Варвары Григорьевны круто меняется: после ухода Мережковского с поста заведующего литературно-критическим отделом журнала “Русская мысль” Семён Лурье принимает на себя его обязанности и приглашает туда Малахиеву-Мирович. За короткое время с января 1909 по октябрь 1910 года Варвара печатает в журнале более двадцати рецензий. В 1910-м художественную литературу в “Русской мысли” рецензируют фактически двое: Малахиева-Мирович и Валерий Брюсов. Но с приходом в отдел Брюсова осенью 1910 года Варвара Григорьевна отходит от “Русской мысли”.
В начале 1909-го Варваре Григорьевне удается получить разрешение Льва Толстого посетить его в Ясной Поляне. Ее тягу к толстовству иронически отмечал Шестов в своих письмах. Но сам факт того, что она едет к самому графу Толстому, поражал всех. “Дети семьи, где я жила, волновались за меня, представляя мою встречу с Львом Николаевичем, – писала она. – Когда я уезжала, меня провожали с такими лицами, с какими, быть может, в средние века напутствовали отправлявшихся в крестовые походы.
Телеграфисты, у которых я справлялась о поездах, останавливающихся в Козловке или Ясенках, узнав по названию станций, что я еду ко Льву Николаевичу, сразу изменили свои лица; у одного было с косым глазом, сердитое и замученное скукой лицо. У другого – совсем нехорошее, с дурашливыми и циничными гримасами. И вдруг оба лица стали человеческими, строгими, с оттенками той благородной зависти, какая некогда была, вероятно, на лицах тех из пяти тысяч, которым достался хлеб и рыба, а заповеди блаженства не донеслись и лик Учителя остался не увиденным, так как оттеснили их далеко, к самому подножию горы”.
Она ехала из Тулы в Ясную Поляну на извозчике через метель, ветер. Как вспоминала Варвара, разбушевавшаяся зимняя стихия сопровождала ее по пятам. Извозчик ее доверительно предупредил: “– Скажу я вам правду, – таинственно понизив голос, сказал он: – и в метель ехать – стоющее дело. Англичане приезжают: у них, говорят, в английской земле, таких людей нет. Слышно, первый человек граф после Бога”[161]
.Лакей, наконец, провожает ее в кабинет Толстого. “И вот, это жуткое чудо – воплощение, вочеловечение, – во времени и пространстве, лицом к лицу появление того, кто доныне был только названием великого творческого начала, создавшего творения. Более реальные, более живые, чем иные человеческие существа, пережившего такие великие искания, познавшего, может быть, то, что от смертных скрыто. – И вот, это лицо, этот голос…
– Здравствуйте, садитесь. Чем я могу вам служить?
Прекрасное старческое лицо, без старческой дряхлости, с живыми, но светски-завешенными глазами; взор под голубой дымкой, внимательный, но далекий. Мягкий голос, сдержанный, почти холодный. Осанка светского человека, и даже не это, а скорее осанка царя, который решил быть доступным. Но в голосе что-то пленительное, что-то до того родное, знакомое, что опять колышутся воспоминания: кто так говорил? Кто мог так говорить? Такой же величавый и так же таинственно-близкий? И говорил, и был нем в то же время. Проносится в памяти статуя Микель-Анджеловского Моисея. По силе, по затаенной грозности, по той тишине, которая рождается только бурями, невыносимыми для простых смертных, – это братские лица. И не было бы удивительно, если бы лучи, какие рисуют над головой Моисея, засияли бы и над головой великого старца”.
Так она его видит. Они проводят весь вечер в насыщенных разговорах (спустя два года она опубликует мемуарный очерк о нем). Эта встреча окажет огромное влияние на всю ее последующую жизнь. Много раз она будет возвращаться к ней в дневниках, соизмеряя свои духовные открытия с теми, которые она получила в том разговоре с Толстым. Незаметно она рассказывает ему свою жизнь.
Он спросил: “…что заставило меня взять такой трудный труд и такой неприятный, как чтение рукописей. Я сказала, что, помимо моего интереса и симпатии к этому журналу, у меня была и есть необходимость заработка.
– Вам это, верно, покажется странным, а, по-моему, вы, именно вы, могли бы и на 20 рублей жить.
Я сказала, что у меня нет этого искусства.
– Да, в большом городе, – согласился он, – на 20, пожалуй, трудно. Но на 30 уже можно.
– Мне было бы трудно, – сказала я. – Трудно, когда плохая комната, скверная еда”.
Толстой, который вначале говорил с ней довольно-таки жестко, как с обычной пишущей дамой, становился все доброжелательнее. Расспрашивал, почему у нее нет семьи и детей, на что она откровенно отвечала ему. Тогда он стал зачитывать ей отрывки из своего тайного дневника. Дочь Толстого, Александра Львовна, пыталась прервать их затянувшийся диалог, беспокоясь о здоровье отца, но он попросил ее оставить их и продолжал разговор.
И хотя он возмущался прочитанными Варварой стихами Сологуба и ругался на Джеймса за слово “экзистенциальный”, но она быстро перестала бояться его и перешла на доверительный тон – это она всегда умела. Быть естественной, живой, подчиняться мужской силе мысли. Они расстались довольные друг другом.
Спустя годы она написала в дневнике: