— Ну вот видишь: он сыт!
— Ой, неправда. Притворяется, — говорит Люся, все оглядываясь.
Я молчу.
— Павлик, а ты чего занатурился сегодня? — ласково говорит она Кривенку.
— А ничего.
— Иди кушать.
— Ладно, отстань.
— Ну что это вы такие? Хлопчики? Тогда это оставьте им.
Люся берет с палатки хлеб, котелок с остатками каши и идет к нам.
— Ешьте, — просто говорит она, подавая мне котелок, хлеб и ложку. С минуту смотрю на еду, затем примирительно говорю Кривенку:
— Давай есть будем.
Тот не отвечает. Подержав в руках, я ставлю котелок на землю и вздыхаю. Люся отходит к палатке.
— Теперь чаек, — говорит Желтых. — Люсенька, держи. Он протягивает Люсе крышку с чаем, но вздрагивает…
Где-то сверху, в ночном лунном небе, внезапно взвывает, мгновенно усиливаясь:
— Пи-у-у-у-у-у… Пи-у-у-у-у… Пи-у-у-у-у-у…
— Ложись! — натужно вскрикивает Желтых.
Пригнувшись, ребята вскакивают. Я переваливаюсь через бруствер и падаю вместе со всеми в черную тьму окопа. Ктото наваливается на меня, больно ударив каблуком в спину. Земля под нами рвется, вздрагивает раз, второй, третий. По головам, согнутым спинам лопочут комья земли. Неожиданно все стихает.
— Собаки! — говорит в напряженной тишине Желтых. Толкаясь в темноте, он начинает вставать. — Засекли или наугад?
За командиром шевелятся остальные. Кажется, все целы.
— Ох и напугалась же я! — вдруг совсем рядом отзывается Люся. Я вздрагиваю — ее теплое, упругое, слегка дрожащее тело прижалось к моей спине. С непонятной неловкостью я оборачиваюсь, обрушивая спиной землю в окопе, и даю девушке место.
Через минуту по одному все выходят из окопа. И тут в тишине раздается хохот. Это Лешка. Он сидит, как сидел у палатки с куском хлеба в руке, и хохочет.
— Ну и быстры на подъем, братья славяне! — с издевкой говорит он. — Трах-бах — и уже в траншее. Вояки!
Желтых какое-то время вслушивается, а затем поворачивается к Лешке.
— А ты того… не очень. Гляди, доиграешься.
— Подумаешь! Двум костлявым не бывать, одной не миновать.
Все еще вслушиваясь и поглядывая на пригорки, хлопцы подсаживаются к палатке. Мучительно хмуря брови, стою поодаль и почему-то удивленно гляжу на Люсю. Та приводит себя в порядок и говорит:
— Неужто ты не боишься, Леш?
— А зачем? И не думаю!
— Смелый! — вздыхает Люся. — А я все не привыкну.
А в стороне на прежнем месте сидит Кривенок. Сидит, уставившись в одну точку, и грызет, кусает во рту соломину.
Она завидует Лешке. Я тоже. Кривенку же никто не завидует. Я только удивляюсь его мрачному безрассудству, которое к тому же явно остается незамеченным. И тут понимаю: это опять она — Люся!
— Ну что ж, хлопчики, пойду, — говорит она в немножко настороженной тишине. — Спасибо за ужин. И тебе, Вася, за ложку, — обращается она ко мне.
Обходя огневую, она направляется в ночь. Провожаю ее пристальным взглядом. Потом подхожу к Кривенку. На земле опрокинутый котелок, хлеб. Я поднимаю кусок и сдуваю песок.
Потом сажусь и начинаю медленно жевать хлеб.
Ночь. Вовсю светит полная луна. На передней тишина.
Лежат мрачные горбы немецких пригорков.
Желтых стоит у неприбранной, закиданной землей палатки и, поглядывая в сторону противника, осторожно затягивается из кулака. У его ног лениво и удовлетворенно качается по земле Задорожный. Рядом на снопах сидит Попов. Возле него я. Время от времени все поглядывают в сторону противника.
Лукьянов остатками чая моет котелки поодаль. Кривенок попрежнему молча сидит на отшибе.
— Любота на войне, — докурив и шумно вздохнув, откидывается на спину Желтых. — Отдохновение. Теперь у нас, на Кубани, ой как жарко! От зари до темна, бывало, в степи. Вкалываешь до седьмого пота. А тут лежи… Спи… Поел и на боковую. Правда, «Динама»?
— Точно! — подтверждает Лешка.
— Точно! — передразнивает его Желтых и вдруг почти вскрикивает: — Какое там, к черту, «точно»! Гадость это — война! В японскую у меня деда убили. В ту германскую — отца. В Монголии в тридцать девятом брата Степку покалечило. Пришел без руки, с одним глазом. Теперь это правда, тут уж ничего не скажешь. Тут надо. Но все же, мне думается: неужель и моим детям без отца расти?
Крутнувшись, со спины на живот переворачивается Лешка.
— Слушай! Вот ты говоришь: война! А ты вспомни, кто ты до войны был? Ну кто? Рядовой колхозник! Быкам хвосты закручивал. Цоб-Цобэ! Голыми ногами кизяки месил. Точно?
— Ну и что? — настораживается Желтых.
— А то! Был ты ничто. А теперь? Погляди-ка, кем тебя эта «гадость» сделала. Старший сержант — раз! Командир орудия — два! Кавалер орденов и медалей — три! Член партии — четыре! Мало?
Желтых встает, садится и после паузы тихо, но очень значительно говорит:
— Кавалер! Я бы все свои бляшки отдал, чтоб только детей сберечь. А то вот до нового года не кончим — старший мой, Дмитрий, пойдет. Восемнадцатый год парню. Не пожив, не познав! А то медали! Хорошо тебе: ни кола, ни двора, сам себе голова! А тут четверо дома и все подростки.
Все молчат. Командир вздыхает. Попов говорит:
— Этот война — последний. Больше нет война. Никогда не война. Конец война — долго, долго мир. Не надо очень плохо думай, командир.