– Да, черты весьма характерные, – согласился Шарль, переводя взгляд с холста на пастель и с пастели – на миниатюры. – И все равно мы должны, насколько это возможно, заполнить лакуны в свидетельствах. В материалах следствия последних было не так уж и много. В 1835 году еще не существовало тех замечательных средств идентификации, которыми правосудие располагает в наши дни. В деле вы не найдете описания обвиняемого. Мы даже не знаем, какого роста был Фабиус.
Сказав это, Шарль посмотрел на Люка: тот не был ни особенно внимательным, ни совершенно безучастным; лицо его выражало отнюдь не интерес или равнодушие, но глубокое изумление. Он выглядел так – и был не в силах это скрыть, – словно еще не пришел в себя от некой поразительной мысли, вдруг его осенившей, от некоего только что обретенного убеждения. В глазах его читалось что-то вроде: «Так это правда? Стало быть, это был не какой-нибудь ловкий ход? Но возможно ли это?»
– Не желаете ли взглянуть на люминит? – спросил у него Шарль с улыбкой.
– Так вот как вы называете эту необычную штуковину, которая… сохраняет прошлое?
– Которая замедляет свет, – поправил его Шарль. – Смысл, в общем-то, тот же, но так точнее.
– Потрясающе!
– Да нет же. Люминит существует, как существуют зеркала, призмы и линзы, как существует вода и все то, что преломляет свет, меняет его интенсивность или скорость. Он существует, как воздух, через который звук проходит гораздо медленнее, чем через почву. Он существует так же естественно, как ваш монокль или ваш глаз. Нет ничего более простого, более логичного. Напротив, было бы нелогично, если бы его где-нибудь не существовало.
– Да, – сказал Люк. – И все равно это поразительно!
– Как и все, что возникает неожиданно. Проходит час – и вас удивляет уже только то, что вы удивлялись. Меня пластины люминита, милейший Сертей, сами по себе уже не интересуют. Они теперь – как мой фонограф, телефон или аппарат беспроводной связи, которые нужны мне лишь для определенных целей!
Ему казалось, что он все еще видит в глазах Люка некое сомнение: мысль, пусть и почти уже стершуюся, о каком-то обмане.
– Полноте, пойдемте! – решительно произнес историк.
Пластины уже были перенесены в своеобразную студию, освещаемую через широкое окно и располагающую всеми удобствами для будущего просмотра.
В этой студии о чем-то нежно ворковали Бертран Валуа и Коломба.
Люк не рассчитывал обнаружить там мадемуазель Кристиани и ее жениха. Но, поразмыслив, он вспомнил, что, как и положено, предупреждал Шарля о времени своего предполагаемого визита, и понял, что его подпустили бы к люминиту лишь в присутствии нескольких человек, вежливых, но бдительных.
Выражая свое восхищение и издавая восторженные восклицания, он, однако же, испросил разрешения рассмотреть пластины со всех сторон. Услужливый и предупредительный Шарль не только Люку это позволил, но и облегчил ему данную задачу, поддерживая сильной рукой предмет его любопытства. Возможно, то была случайность, но пластины, которые они разглядывали, поворачивая то так, то этак, оказались теми, что столь долго служили «стеклами» окну «верхней комнатки».
Что до знаменитой пластины с бульвара Тампль, то она уже была подготовлена для осмотра. Стоявшая на прочной подставке, державшей ее строго вертикально и даже обрамляя, она являла наблюдателю ту свою поверхность, которую так и хотелось назвать «лицевой»; ту самую, которая показывала кабинет Сезара в 1833 году. Другую сторону («обратную», если угодно, и в данный момент демонстрировавшую стену) тоже было хорошо видно – благодаря зеркалу, установленному в глубине студии и отражавшему эту «обратную» сторону.
Прямо перед пластиной, направленный на нее, стоял аппарат кинематографической съемки (проще говоря – «камера»), готовый заработать по щелчку коммутатора. Другая же пластина люминита, удобно расположенная под камерой, должна была записать – для будущего – те последовательные изображения, которые на протяжении целого столетия таила в себе и теперь должна была продемонстрировать людям первая пластина. Эта безмолвная и невидимая передача, эта своеобразная непрерывная и объективная фотография ввергала в глубочайшее волнение, ведь один век словно передавал веку следующему то, что ему довелось увидеть.
Возникший на пластине Сезар – трубка в зубах, попугай на плече, – подошел к этой самой пластине. Встав на стул, он вытянул вперед руки; лицо его увеличилось, словно крупный план на экране кинотеатра. Затем все задергалось по всему периметру панели.
Судя по всему, Сезар снимал пластину, чтобы ее пролистать. Все это время были видны ткань и пуговицы его жилета, рядом с которым он держал пластину, тогда как другая ее сторона, прислоненная к подвижной доске бюро, демонстрировала в максимальном приближении, верхнюю и нижнюю части стола, украшавшего теперь, в 1929 году, комнату мадам Кристиани.