С отчетливостью, с какой никогда не думал о Варе, взвешивал он возможности своего брака с Шурой. Но если Варю он легко мог целовать в первый вечер, то с Шурой он сдерживал себя. А во время долгих вечерних прогулок все чаще и чаще замолкали они и, не прекращая быстрого и дружного шага, тесно прижимались друг к другу. И тогда прерывисто становилось дыхание обоих, чаще и крепче удары сердец, а все мысли точно уносило теплым и сильным ветром.
По вечерам все трудней было расставаться. В двенадцать запирались все курсовые здания, и это ставило предел прогулкам.
Но в эту светлую ночь полнолуния и веселых облачных кудряшек, разбросанных по всему широкому и малозвездному небесному своду, особенно не хотелось уходить и оставлять друга.
Долго стояли у двери, долго говорили о каких-то сегодняшних пустяках, уславливались о чем-то на завтрашний рабочий день, и это давало еще минуты, в которые можно было видеть блестящие глаза и улыбку друга и, держа руку, перебирать его пальцы.
Потом разошлись. Лобачев пошел к большому зданию курсов. Но дверь была уже заперта. Он нерешительно стукнул. Ему не открыли.
Еще раз стукнул. Молчание, черное ночное молчание. Конечно, если поднять стук, то дежурный проснется и откроет, но неудобно: будут болтать, что Лобачев невесть где шатается.
Он тихонько чертыхнулся и пошел на середину двора, следя за своей тенью, ползущей впереди его по земле, на которой каждый камешек, каждая травинка вырисовывались в мягком лунном свете. Было тепло.
«Пересплю на дворе, — решил Лобачев и повеселел. — Вот ведь привычку получил спать в постели. А ну, вспомним старинку». Он пошел в сарай, достал два полена, положил их на бревна вместо изголовья, из того же сарайчика натаскал соломы, одну полу шинели постелил, другою накрылся и заснул таким веселым и тонким сном, что сквозь него, как сквозь кисею, видел эту лунную ночь и слышал лай собак и пронзительные гудки со станции. Один из таких гудков, верно, и пробудил его.
Похоже, что спал он не больше получаса — восход еще не белел. Но луна достигла предельной силы своего холодного разгара, изменившиеся цвета выступали ярко, как днем.
Лобачев чувствовал, что уже выспался. Он вдруг подумал о Шуре, живо представил счастливое ее лицо. «Ведь она меня любит, — думал он. — И чего мы тянем?»
Он глянул на дом, где она жила. Под лунным светом выделялось каждое бревнышко, каждый сучок на нем. Среди блестящих окон он заметил только одно, чернеющее темнотой, — в первом этаже. «Да оно открыто… А те закрыты. Ведь это ее окно…» Он оглянулся кругом: белый шар луны, бледные звезды, голубые легкие стружки облаков, тихий шелест деревьев и их узорчатые движущиеся тени.
Он легко и бесшумно встал и пошел к ее окну. В комнате было темно, и на светлом квадрате оконного отражения, лежавшего на столе и на полу, он ясно увидел круглую тень своей головы. Сердце его сильно билось.
— Шура! — сказал он негромким шепотом. — Шура!
Никто не ответил. Он прислушался. Сквозь мерный гул крови в своих ушах услышал он из комнаты тихое дыхание, и сердце его дрогнуло. «И чего я бужу ее?» — спросил он. Но по-прежнему легко и быстро бежали облака и чуть шелестела листва тополей. Хотелось еще раз позвать ее… Позову! Испугается — не любит, обрадуется — любит! Верно! Верно!»
— Шура, — громко сказал он. — Шура!
В глубине комнаты зашуршало что-то белое. Несколько секунд молчания, и ее мягкий голос тихо и обрадован-но спросил:
— Гриня? Гриня, это ты? Погоди, я сейчас.
Она и не заметила, что назвала его не по фамилии, а по имени.
А он уже забыл, о чем загадывал, когда позвал ее. Он вглядывался в окно и увидел, как из темноты комнаты поднялось что-то белое, увеличилось — и вот она в наспех накинутой белой кофточке, заспанная, но веселая, подошла, склонилась к нему, и оба они засмеялись, глядя друг на друга.
— Тебе что, не отворили?
— Да, я на дворе лег… Видишь. — И он указал на бревна, где ярко белели берестой березовые дрова и черной кучей лежала его шинель.
А дальше говорить стало не о чем… У него мелькнуло: спросить, зачем она на ночь открывает окно, но это было ненужно, и он не спросил. В первый миг, когда он увидел ее, ему стало легко и весело, как обычно бывало при дневных свиданиях. Но это молчание, это лицо, которое сейчас под луною казалось необычайным, этот блеск глаз! Сердце его стало биться сильно, все сильнее, сильнее.
— Шура! — сказал он прерывистым шепотом, легко подымаясь на руках и ставя колени на подоконник… — Шуренька!
Из самой далекой глубины пришло это ласковое слово: — Шуренька…
Дрожь тревожно пробежала по ее телу.
— Что? — спросила она, но какая-то неодолимая лень уже сковала ее всю.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ