— То-то оно и есть… Был очень отсталый. Даже трудно понять сейчас, что такое в башке моей крутилось? Как у меня эта мечта зародилась — строить себе дом? Оно верно, тесно было на квартире, а ждали прибавления семейства. Отцом малость накоплено было, да я влез в долги и построил себе хоромы. Изба — две горницы да кухня. Само собой, у нас по слободке пошел разговор, что Василий Егоров Злыднев какой солидный и хозяин, поставил дом. С уважением относятся и ломают шапки. Шутка ли, домовладелец! А я из-за этого домовладения жить стал хуже собаки: чай без сахара пьем, о мясе забыли. Жена в положении, а на что уж тогда молоко дешевое было, и то… долги платим!
И как сейчас помню, в воскресенье прихожу из церкви — сидит мой старший браток, его из тюрьмы выпустили. «А, говорит, здорово! Ну что, намолил себе гроб?»
— Вот это так! — одобрил Коваль.
— Ну, я, делая ему уважение, как старшему, как бы не замечая его насмешки, отвечаю вежливо, что, мол, в церкви был и служба прошла великолепно. Но сам смотрю — у баб моих глаза мокрые. Значит, разговор этот идет давно. Начинаю расспрашивать, как, мол, здоровье, хочу отвести разговор. А он свое: «О нашем здоровье сам царь крепко заботится, даже дворец для нас с решетками выстроил. Вот через таких дураков и пропадаем… Эх, Васька, Васька! Чушка ты, баран, которого стригут. Ты плюнь на богов и попов, а смотри в жизнь, как она идет. Знаешь ли ты, кто такой фабрикант, этот Гоппер, и что весь этот кровопийный класс?..» — и пошел и пошел. Ну, то, что он рассказывал, это теперь вы ясно понимаете, можно сказать азбука. Но тогда это было в новинку: и о капитале, и об эксплуатации, и о социализме. И вдруг я все понял — даже страшно стало. А правильно, никак не заспоришь.
— Верно, — сказал Васильев, — и со мной так же было.
Лобачев кивнул головой, и Коваль, лихо повернувшись на каблуке, сказал:
— А я так большевичонком и родился, как свет увидал, так сразу: соединяйтесь, пролетарии всех стран!
Все засмеялись. Васильев, нахмурившись, прервал:
— Брось, Афоня, шутовать. Давай, Василий Егорович!
— Да, так оно и стало. Конечно, я бы выразить не мог, чего понял, и все время вопрос: а бог? а царь? Ведь самой жизни основа… Целую ночь не спали, проговорили с братом. И вот прихожу я утром на завод и вижу: все словно по-другому, чем вчера, и злость такая в груди… Ну и пришел я к своему станку, — тогда я на большом работал, точил штуки пудов по четыреста, пятьсот… И вот устанавливаю: очень трудно с этакой махиной: верно выверить центры, чтобы их не сбивало, глазомер требуется. Устанавливаю я, и ворчу, и ворчу, сам с собой так ругаюсь в белый свет, потому что все несносно. Ну, тут мастер был, этакий хроменький немец, с костылем все ходил, стерва такая — беда! Услышал он мой ворчок, подошел: «Ти что, Злиднев, ти что?» — «Ничего», — говорю, а так у меня вчерашний братний урок на языке крутится, так бы ему вклеил, стерве. «Молчи, — говорит он мне, — ти… молчи». А я: «Чего молчать-то?» Посмотрел он на меня и ушел… Но вот, гляжу, идет он обратно, враз приносит чертеж и говорит: «Виймай и становь вот это!» Я обомлел. Выходит, я час даром проработал и теперь должен начинать сначала. И вот во мне все кипит, но я как бы не расслышал и зажимаю ключом кулачок патрона. А он: «Я тебе говору. Ти слишишь?» Посмотрел я в его зеленые глаза и начинаю ему объяснять, что я уже эту штуку установил и что накладно мне будет начинать другую работу, но голос у меня от злости срывается. А он еще пуще кричит, костылем стучит и ничего слушать не хочет.
А вокруг собрались ребята и надо мной же потешаются, поддразнивают. Посмотрел я на них. Стало мне горько — невозможно, и я им сказал: «Эх вы, серые черти. Вот такая сволочь над нами издевается, а вы, заместо того, чтобы у него костыль отнять да ему по шее, так над своим же братом смеетесь!» Как я сказал «костыль отнять», так он сгинул и за весь день ко мне не подошел.
На следующее утро мне в проходной говорят: «Ты уволен». Вот тебе раз! Как уволен? Показывают письменное распоряжение главного инженера. Я, конечно, догадался, откуда ветер… Бабам не сказал, назвался больным, а брату рассказал. Он меня еще поднакачал. Ну, а что делать будешь? Работать надо. И каждое утро три дня подряд ходил я на работу, и все меня не пропускали. Потом пропустили, но прямо к директору в кабинет.
— Здравствуйте! — ахнул Коваль. Но на него зашикали.
— Вхожу в его стеклянный кабинет. Там за столом посредине директор, об одну его руку жандармский офицер, о другую — главный инженер, и тут же мой немец с костылем стоит. И вот говорит директор офицеру, указывая на меня: «Видите, ваше благородие, вот этот хам и мерзавец, эта разбойничья морда, он хотел сделать насилие над этим богобоязненным старичком, над этим тихим человеком, который и мухи не обидит». Это про немца: «тихий человек». Ну, я отвечаю: «Неверно, я ему ничего насильного не сделал», — и хочу объяснить всю историю, а жандарм на меня: «Молчать, сукин сын!»