Во время этого разговора они незаметно отошли от скамейки.
— Осень подходит, последние вечерки такие приятные, — сказал Лобачев. — Идем гулять, — предложил он, и она почувствовала трепет в его голосе.
Сама волновалась и пристально всматривалась в его невидимое за темнотой лицо. Но по голосу его чудилось ей, что он ласково и просительно улыбается.
«А почему не пойти?» Спать не хотелось. День за днем брала работа, и все не хватало какого-то веселья. «Не велик грех — погуляю», — подумала она с лукавым смешком, и, взявшись под руки, они скрылись за углом.
Шалавин проводил их добрым, чуть завистливым взглядом. Люди разбрелись, остался только он один. Потом за ворота торопливо вышел Сергей, оглянулся и спросил: «А ты Иванову не видал?» Шалавин помолчал и ответил:
— Нет, не видал.
— А Лобачева?
— Ушел он.
— Куда ушел?
— На кудыкину гору, — слегка насмешливо сказал Шалавин. — Почем я знаю?
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
…Вода, пенящаяся и легкая, волна, мелкая и быстрая, в разводах пены — точно большое наводнение. Куда ни глянь, много лодок и больших и малых, в них люди; мужчина гребет, лодка завалена, вещами, узлы (красная скатерть, и оттуда высовывается ручка кастрюли), самовары и кучи мешков. Много лодок, много крику и шуму, дети плачут.
И тут же Шура. Сама гребет, одна в лодке, и лодка летит легко, так что дыхание захватывает…
От этой легкости и быстроты Шура просыпалась. Обычно она снов не видит, засыпает разом, спит крепко до утра и, проснувшись, всегда удивляется утреннему свету: кажется, что только что положила голову на подушку.
А этот единственный сон почему-то стал сниться после тифа. Тифом же заболела, когда после фронта вернулась в родной город, сходила посмотреть на дом, где выросла. Стоит этот маленький домишко в длинном закопченном переулке, который ведет в депо, и потому переулок назывался раньше Деповским. А сейчас он называется улица Петра Иванова. И около самого депо, в доме, где раньше была квартира большого железнодорожного начальства, помещается клуб, и над ним вывеска: «Клуб имени машиниста Петра Иванова». А самого Петра Никифоровича Иванова, отца Шуриного, разорвало вместе с паровозом того эшелона, в котором ехали и не доехали колчаковские егеря на усмирение партизанского восстания. Шуру исключили из городского училища за отца-большевика. Шура убежала поближе к красному фронту. Когда наши взяли город, она вступила в партию и пошла в Красную Армию инструктором подива.
Потом партшкола. Кончила ее и захотела опять в армию. Свыклась с армейским обычаем, отчетливым и точным, сложная путаница гражданской жизни ей была неприятна. И вот одно из бесчисленных учетных щупальцев Розова нашло ее, извлекло поближе к розовским очкам. Рассмотрел ее Розов и послал на курсы.
А сон этот Шура вспомнила, когда Лобачев спросил:
— Это ты здесь снята?
— Я, — ответила она, вспомнив сон, и, не глядя, надевала сандалии на крепкие ноги. Знала, что смотрит он на фотографию, где маленькая кудрявая девочка улыбается с плеч рослого, тоже кудрявого человека в пиджаке поверх косоворотки. Стоит эта фотография на письменном столике в комнате, где раньше жил Миндлов. Сейчас здесь поселилась Шура, и стало так уютно, что не хочется уходить.
— Большевик? — спросил Лобачев, рассматривая на фотографии сильное и умное лицо, словно затаившее в себе что-то.
— Да… он погиб только… взорвал паровоз… с егерями… Он машинист был.
— А мать?
— Умерла еще раньше.
— А, — протянул сочувственно Лобачев. — Стало быть, ты теперь одна?..
Она ничего не ответила и посмотрела на него. Взгляд ее был внимателен, быстр, и, словно скрыв что-то, она отвернулась и пошла из комнаты. Он шел за ней и смотрел на ее тронутую загаром крепкую шею, на тоненький золотистый язычок волос, кудрявившийся в затылочной ямочке.
«Кудрявая», — подумал он, вспомнив фотографию.
Вчера Лобачев и Шура с часок походили по пустым и темным переулкам, мимо шелестящих черной листвой палисадов, пришли к пруду, над которым колыхался светлый дымок тумана. Ходили, смеялись и разговаривали.
А сейчас пробыли вместе пять минут, несколько слов сказали. И о чем? Так, ни о чем… Но снова неожиданно и вдруг подумал он: «А почему не жениться?» — и не отгонял этой мысли.
И после этого врозь стало скучно. Раньше Шура больше бывала с Сережей, а теперь перестала слушать его веселую болтовню и часто отвечала ему невпопад. Сережа — хороший, это она знает, и умный, и читал много, и говорит как будто глаже, чем Гриня, а с Гриней лучше.
Она часто думала о нем и вспоминала крепкую фигуру, твердую походку, крутой обрыв лба…
— Шура… Здравствуй, Шура, — говорил он ей приветливо и не скрывал, что приятно, окончив занятия, увидеть милое, улыбающееся лицо и глаза в золотой тени густых ресниц.
Шура — это желание отдыха после работы. Шура — с ней во время отдыха можно поговорить о работе. Шура — заботливые пальцы, разрисовавшие рекомендательные списки библиотеки…
Ни одно любовное слово не было еще сказано. Но в мимолетном разговоре о фотографической карточке почувствовал Лобачев, что Шура одинока и что одиночество ее тяготит.